— Как ты думаешь, не издевается ли она надо мной? — меланхолически закончил Дема грустный рассказ.
— Не надо быть боровом, — сказал я. — Не все женщины это любят, некоторые предпочитают деликатное обращение.
— Зачем же пришла без лифчика?
— Может, намекала, чтобы ты ей купил?
— У тебя выпить есть? — спросил Дема.
— Давай остановимся, приятель, а то угодим в психушку.
Мне хотелось поговорить с ним о Татьяне, но я не решился. Доброго от него все равно не услышишь. Еще минут пять мы потрепались ни о чем, а после я опять позвонил Татьяне, и опять ее не застал. Возможно, шеф уже вызвал ее к себе. Я же не знаю, какой у них график. Есть мне не хотелось, и я позвонил родителям. Сведения были неутешительными. Отец отчебучил новую штуку: воспользовавшись материным отсутствием (пошла в магазин), затеял чинить швейную машинку, но опрокинул ее себе на ногу, когда перетаскивал с места на место. Теперь левая нога у него от щиколотки и выше распухла, мать сделала ему йодный компресс, но он все время стонет и, кажется, не совсем в себе.
— В чем это выражается, что он не в себе?
— Да все Маньку просит принести, а это кошка наша, она сдохла, когда еще на старой квартире жили. Ты только в школу пошел.
В ее голосе вместо привычного причитания я различил подозрительный смешок, это меня насторожило.
— Дай ему снотворное на ночь. Завтра загляну с утра.
— Уж загляни, сынок, уж постарайся!
Заодно позвонил дочери, чтобы все вечерние неприятности собрать в кучу. Елочка сидела на чемоданах, на двенадцать ночи у нее был билет в Крым.
— Я надеялся, что образумишься, — сказал я, хотя вовсе ни на что не надеялся.
— А я надеялась, папочка, ты хоть разок позвонишь просто так, без занудства, без нотаций. Возьмешь и вдруг спросишь: как дела, мышонок? Знаешь, что я думаю? Наверное, когда мужчина достигает определенного возраста, он разучается говорить по-человечески.
Взаимное раздражение было уже привычным фоном в любом нашем разговоре, собственно, я и без разговора испытывал к дочери сложное чувство постоянного неудовольствия, замешанного на жалости и печали, причин для этого было множество, но, в сущности, ни одной. Скорее всего, как в отношениях большинства родителей со своими детьми, мы пытались доказать друг другу совершенно недоказуемое: она — щенячье право на духовную независимость, а я свои диктаторские полномочия.
— Позови мать, — попросил я. Тут же в трубке забулькал укоризненный Раисин голосок, и у меня появилось чувство, что в ухо забрался сверчок.
— Хоть я тебе не жена, — сказала Раиса, — но о дочери ты все же должен заботиться, верно?
— Я и забочусь.
— Нам нужно встретиться, это не телефонный разговор. К сожалению, все твои дурные качества ей передались. Она неуправляема и очень грубая.
— Была бы ты хорошая мать, не отпустила бы дочь на поругание.
Это справедливое замечание Раиса не услышала, потому что трубку перехватила Елочка:
— Пап, ну хоть ты ей скажи! Она совсем чокнулась со своим ментом.
— Выбирай выражения, когда говоришь о матери. Что еще за мент? У нее же был Петр Петрович.
— Ой, это новый, соседушка наш. В однокомнатной квартире живет. Полный обвал, но нашу мамочку чем-то ущучил.
— Сколько ему лет?
— Ой, да не думай об этом. Старый пердун, но мамочка ему в рот заглядывает. А он вбил в свою тупую башку, что имеет право меня воспитывать. Тебе бы его послушать хоть разок. Фруктик тот еще. Но пусть ко мне лучше не лезет. Предупреди мать. А то ведь я девица вспыльчивая, неукротимая. Пихну с лестницы, только пуговицы посыплются.
Слышно было, как Раиса в свою очередь отнимает у дочери трубку — визг, суматошные крики. Так жалко стало их обеих, незадачливых, родных моих девочек, слеза засвербила в глазу. Раиса на том конце провода победила, в трубке прозвучал ее гневный, с придыханием глас: