Алексашка вскрикнул, выронил кнут, отскочил к стене и начал отирать лицо. Все испуганно молчали. Я как деревянная обошла стол и подняла кнут. Парнишка-провожатый начал пятиться, собираясь улизнуть из девичьей. Останься он на месте, я может быть, его бы и не заметила. Но он пошел боком так, как недавно передразнивал походку отчима, и я что есть силы, взмахнула рукой. Он успел заслониться, но сделал себе только хуже. Железные кольца на конце плети пришлись ему прямо по лицу.
– Караул, глаза, убили! – закричал он и бросился бежать.
Тотчас страшно и громко в один голос завыли бабы. Тонко и жалобно закричал Алексашка, боком пробираясь к дверям. Одна я молча стояла посреди девичьей, с опущенными руками и даже не отирала катившиеся по лицу кровь и слезы.
Потом я решила, что мне нужно бежать. Однако бежать оказалось некуда, в дверях уже стоял барин. Он был все в том же, что и утром золотистом бабьем салопе, на голове красная шапочка с кистью. Алексашка наткнулся на него, замолчал, попятился и размазал руками по лицу кашу. Бабы, увидев помещика, тоже замолчали.
– Что тут у вас происходит? – сердито спросил барин, удивленно разглядывая перепачканного казачка.
– Убила! – прямо ему в лицо, завопил мой муж. – Убила сука проклятая!
Барин осмотрел своего камердинера, его опустившиеся вниз усы, с которых капала жидкая пшенная каша, кнут в моей руке, но почему-то не рассердился, а только криво, усмехнулся:
– Да, кровь сразу видна, – непонятно кому, сказал он, имея в виду мое разбитое лицо. – Вот тебе Алексашка и наказание за Прасковью!
Я его поняла, хотя в тот момент мне было не до разговоров.
– Все, пошумели и хватит. Еще кого услышу, запорю! – пригрозил помещик, снова усмехнулся и больше не сказав, ни слова, ушел.
В девичьей наступила полная тишина. Бабы и девки испуганно жались по углам. Лакей Степан исчез вслед за барином. Алексашка жалобно всхлипывал и отирал липкие руки о свои красивые портки. Я выронила из руки кнут, села на лавку и от стыда и боли закрыла лицо руками. Вдруг мне на плечо опустилась чья-то легкая рука. Это была добрая бабушка.
– Пойдем со мной милая, – ласково сказала она, – нечего зря слезы лить, утро вечера мудренее.
Я послушно поднялась и пошла за ней следом. Мы вышли во двор.
– Обидели тебя, милая? – не то сказала, не то спросила она. – А ты зла в сердце не держи, покорись и прости. Они же все это не со зла, а по глупости и от скуки делают. Алексашку тоже понять можно, давно он любит Прасковью, а ее барин к себе в спальню взял, теперь они оба и бесятся, бабу поделить не могут.
– А за что он меня-то, бабушка? Я ему плохого не делала, – глотая слезы, спросила я.
– Свою обиду хотел на тебе выместить, а ты оказалась не простой девкой, тоже видать свой характер имеешь. Как ты его миской-то? – тихо засмеялась она. – Эх, мне бы так смолоду своего мужика покойного поучить! Вот уж кто моей кровушки попил! Пойдем, что ли.
Мы с ней медленно пошли через большой пустой двор к службам.
– Нынче на сеновале поспим, – сказала старушка, – а то тебя в девичьей наши ведьмы заедят. На вольном воздухе хоть и стыло, да от сена человеку дух полезный. А утром я тебя полечу, чтобы рожу-то от кнута не перекосило. Как это Алексашка-то тебя вжикнул, чуть глаза не выхлестал!
– Что ж мне, бабушка, дальше делать? – спросила я, когда мы дошли до большого сарая с сеном.
– Ничего не делай, жизнь сама покажет. Пока я не померла, заступлюсь, а когда помру, так сама за себя стоять научишься.
– Ты уж, бабушка, подольше не помирай, – попросила я.
– Эх, милая, думаешь, мне самой жить неохота? Только, похоже, срок мой подходит, кровь по ночам стынуть начала. Ну, да ничего, ночь как-нибудь протяну, а завтра новый день будет, а с ним и солнышко.
Мы вошли в сарай и по приставной лестнице поднялись на сеновал. Сена здесь было уже немного, последние прошлогодние запасы перед новым покосом. Старушка откуда-то вытащила тряпки, расстелила их и пригласила:
– Ложись рядом, деточка, вместе укроемся, а то ночи еще холодные.
Мы легли, и она сразу же затихла – уснула, а я еще долго ворочалась с боку на бок, вспоминая весь этот необычный день.
Утром о моем поступке даже никто не вспомнил. Ночью, сбежали Алексашка с Прасковьей. Барин, Леопольд Африканович, бегал по дому, топал ногами и кричал, брызжа слюной:
– Поймать подлецов! Запорю! В холодной сгною!
Всех мужиков из деревни, сняли с работ и погнали в лес на розыски. В город с жалобой начальству отправили нарочных. Дворня попряталась по углам, чтобы зря не попасть помещику под горячую руку. Про меня никто не вспоминал, и я без спроса сбегала в деревню в родительский дом. Отчима со старшим братом Иваном дома не оказалось, их со всеми мужиками погнали на поисках. Мама плакала, когда слушала рассказ о моем вчерашнем замужестве. Потом я ей все как есть описала и о вечернем происшествии.
– Как же ты, дочка, смогла мужа-то ударить? – испугалась она. – Что люди-то про нас теперь скажут! Грех-то какой, Господи! Нешто такое можно было сотворить? Я ли тебя не учила, что наша женская доля в покорности.
Я промолчала, но подумала, что все равно, бить себя никому не позволю.
– Как же ты теперь жить будешь? – пригорюнилась она. – Ты ж теперь как порченная, ни баба, ни девка. Заест тебя барская дворня!
– Ничего, Бог даст, как-нибудь, отобьюсь, – ответила я, сама со страхом думая, что скоро придется возвращаться в людскую. – Там добрая старушка есть, она меня пригрела, авось, поможет.