СССР развалился, но механизмы разрушенной системы по-прежнему работали. Концертные организации и областные филармонии мгновенно перестроились и стали рубить деньги на новом материале. Теперь шанс выступить на больших площадках оставался лишь у нескольких рок-клубовских групп с громкими названиями. И любое выступление моментально превращалось в акцию. Меня тошнило от позы, которую приняли рок-музыканты. Им казалось, будто СССР пал от грохота их гитар и теперь весь мир принадлежит им одним. Свою игру они восприняли очень всерьез, хотя со стороны-то любой понимал: они ее уже проиграли.
Не бывает плохой и хорошей системы — система всегда одна. Никакой разницы между умершим социализмом и строящимся капитализмом не было. Быстро выяснилось, что весь андеграунд предыдущей эпохи носил чисто экономический характер. Как только стало можно, музыканты тут же превратились в «профессионалов». Для кого-то обстоятельства сложились благоприятно, и они автоматически перешли в разряд супергрупп. Для кого-то не сложились, и они вынуждены были довольствоваться случайными заработками. Музыка тут была ни при чем.
На все, что стало называться русским роком, у меня выработалась стойкая аллергия. Я хорошо понимал, в чем заключена ошибка. И чтобы её исправить, я должен был вернуться назад и начать все с самого начала.
Следующий концерт чуть не стал последним. Выступала группа «Пупсы». Пришла тьма народу. Для TaMtAm’а это был первый настоящий панк-концерт.
Прежде у русского панк-рока не было почвы: музыканты все были в андеграунде. И только с появлением монстров отечественного рока панк приобрел смысл. Он содержал протест против того, во что превратился «Рок-клуб». С десятилетним опозданием русские музыканты проделали тот же путь, что и западные. К началу 1990-х в стране выросло поколение, для которого язык групп вроде «Аквариума» был уже вчерашним днем.
Публика на «Пупсах» была настолько своеобразной, что сперва я опешил. Я никогда не видел столько панков в одном пространстве. У них не было никаких сдерживающих центров. Для панков каждый концерт в новом месте должен был стать последним. Меня это пугало и восторгало одновременно Я чувствовал, что если бы сейчас мне было двадцать, то скорее всего я был бы таким же.
Все, что мы приготовили перед концертом, было моментально уничтожено. Народу было столько, что кресла не понадобились. А подушки, которые мы положили на пол, просто растоптали. В туалете оторвали раковину. Все было закидано бутылками и их осколками. Я смотрел, как люди уничтожают мой только что родившийся клуб, но чувствовал, что они принесли с собой какую-то новую, очень притягательную жизнь.
Я боялся, что хозяин нашего помещения Саша Кострикин предъявит претензии, и на этом клуб (не успев толком начаться) просто прекратит свое существование. Но Саша отнесся к произошедшему спокойно. Он сказал, что раковину, конечно, придется починить, но после этого мы можем продолжать.
Глава 4
Первый раз я сходил в TaMtAm через несколько месяцев после открытия клуба. Место меня поразило. Музыканты сидели на сцене прямо на полу, а мелодия звучала едва слышно. Расслышать ее мог только тот, кому все это предназначалось. Это было как Тайная вечеря. Мир, лежащий снаружи, должен был умереть, а здесь была жизнь. Мне было восемнадцать, и ничего прекраснее я еще не видел.
В детстве я сильно конфликтовал с матерью. Будучи школьником — ненавидел район, в котором меня угораздило родиться. Потом я понял, что дело не в районе, — этот мир вообще плохо приспособлен для жизни. Но дальше так было невозможно. Нельзя ненавидеть вообще все на свете. Где-то должно было найтись место и для такого, как я. В тот вечер мне показалось, что TaMtAm и есть такое место.
Главное воспоминание моего детства: мать по любому поводу на меня орет. С отцом они развелись, когда мне было четыре года. Отец всегда был мне другом. С ним я мог поделиться любым секретом — но теперь он жил в соседнем подъезде. А я остался с матерью.
Что значит быть любимым — я не очень хорошо понимаю это и до сих пор. Жизнь никогда не показывала мне, каково это, когда тебя ценят дороже всего на свете. Я, маленький, совершенно не понимал, за что меня наказывают. Сейчас мать — пожилой человек. Мы видимся от силы раз в два месяца, и многое удалось простить… Но в детстве я чувствовал только ненависть.
Едва окончив школу, я ушел из дому. Я вдруг понял, что повзрослел и в состоянии ответить. Сперва я несколько раз кинул в нее табуреткой. Потом сказал, чтобы она держалась от меня подальше… а в следующий раз мы смогли нормально поговорить, только когда мне исполнилось тридцать.
Родители, школьные друзья, соседи по парадной — никого из них видеть я больше не желал. Начались 1990-е, и моя жизнь должна была стать совсем другой.
Об СССР воспоминания у меня приблизительно такие же, как у человека, вернувшегося из тюрьмы. Что было, то было — к чему вспоминать? Девяностые тоже были не сахар, но уж лучше так, чем назад в СССР.
Я всегда чувствовал себя лишним. Не таким, как остальные. В школе я думал, что дело в фамилии. Настоящая фамилия у меня Кнабенгоф. Жить в Советском Союзе и носить фамилию Кнабенгоф — совсем не здорово.
Я не верю в национальности. Быть евреем, немцем, русским — это ведь не мой выбор. Да, мое тело имеет вот такую маркировку. Да, в моих жилах течет кровь той же группы, что и у других (большей частью незнакомых мне) людей. Это все? Это и называют национальностью? Быть русским, гордиться национальностью — все это означало стать частью коллектива. Но как раз это у меня никогда и не получалось.
Жить так, как жили люди вокруг, — для меня проще было умереть. Пить водку… Носить ватник… Драться район на район… Вести себя так, чтобы рано или поздно оказаться в тюрьме. Школьником я пытался доказать себе и всем вокруг, что я — свой. Такой же, как другие люди… но не было у меня ничего общего с другими людьми.
Я родился в Ульянке — самом молодом и наиболее удаленном от центра районе Петербурга. Ульянку застроили только в 1970-х. Спонсором застройки выступил Кировский завод. Ульянка стала единственным городским районом, целиком заселенным рабочими.
Развлечений там было немного. Драки район на район. Катание с ледяной горки. Или, например, вскрыть чужую машину и что-нибудь оттуда украсть. Представь: вечер, черные, зимние, неосвещенные пустыри. Наша компания: десяток парней в ватниках, подпоясанных солдатскими ремнями. Мы выруливаем из-за поворота, а навстречу — другая такая же банда, только народу у них в два раза больше. Они преграждают нам дорогу и молча стоят. В такие минуты вперед всегда отправляли меня. Я делал несколько шагов и начинал говорить. Иногда говорить приходилось довольно долго, но после этого мы всегда мирно расходились.
В нашей компании я выполнял функции разводящего. Дворовые приятели удивлялись моему таланту. Хотя на самом деле все было проще. С пяти лет у меня жуткие проблемы со зрением. Очки я старался носить как можно реже, а без очков почти ничего не видел. Так что говорить я начинал, не различая не то что их лиц, но иногда даже и фигур.
Половина моих одноклассников с тех пор успела посидеть в тюрьме, а вторая половина уже на кладбище. Сами они считают, что это нормальная жизнь. Мечтать о чем-либо еще — бессмысленная фантазия. А вот сам я очень неплохо учился. У меня даже троек почти не было.
Это-то меня и срубило. Парень с фамилией Кнабенгоф в советской школе не мог учиться лучше, чем русские мальчики. Директор школы была партийная. Из класса она меня просто выдавила. Я вдруг заметил, что меня откровенно валят на всех экзаменах. Выглядело это нагло и вопиюще, и мать пошла скандалить. Но, разумеется, ничего не добилась. После восьмого класса из школы меня выкинули.
Я хотел учиться. Мне хотелось самому решать, чем я стану заниматься в жизни. Но учиться остались полные подонки, а я отправлялся в техникум. Я забрал документы, пошел и отомстил: в первый же вечер после окончания школы перебил стекла в директорском кабинете.