Выбрать главу

Сашка тоже просил воздействовать — на Наташу. «Объясни ей, дуре, сейчас не время лирических размусоливаний. Надо сперва страну отстоять, а потом соловьем разливаться. Ни отчего я не отказываюсь, хотя честно скажу — предпочел бы с этим делом, семейным, малость повременить. Но раз так вышло, пусть будет, как получилось. Сашка не подлец. Ты меня знаешь! Скажи ей, пусть не зудит, не пьет из меня кровь литрами, не требует трех признаний в любви надень — в завтрак, в обед и вместо ужина…»

Не успел я дочитать Сашки но письмо, не успел подумать о написанном — ракета. Сигнал взлетать. Это был шестой вылет за день. Дни-то у нас тянулись без конца и края в ту пору. И опять перехват не состоялся. Но мне очень прилично влепила зенитка. Еле доковылял. А дома Носов добавил:

— В полку шесть исправных машин осталось, а некоторые гусары на зенитки лезут! Пора сообразить — не сорок первый год.

Обидно.

Это тоже, наверное, повлияло. Взял я, дурак, два трофейных голубых конверта с синей шелковистой подкладкой, положил Наташино в один, Санино в другой. Сделал две одинаковые приписки: разбирайтесь, мол, самостоятельно, друзья хорошие, — и послал Наташино письмо Сане, а его — Наташе.

Думал, доброе дело творю, вношу ясность. Никакого зла у меня на уме, слово даю, не было. А что вышло?

Прочитала Наташа его стенания, Саша — ее жалобы, обозлились оба, и вроде никакой любви не было — каждый в свою сторону захромал.

Наверняка, не я один и не больше всех в этой житейской неувязке виноват, но, куда денешься, моя доля тоже есть…

15

Школы, как известно, бывают разные: и родительский дом, и десятилетка, и профессионально-техническое училище — школа. Но изо всех пройденных мною школ самый глубокий след в сознании оставила летная школа.

Теперь вспоминаю, оцениваю время своего учлетства и понимаю: именно здесь я начался не в черновом наброске, а в окончательном оформлении. И помню я летную школу — до мелочи.

Трехэтажная кирпичная казарма, возведенная еще в царское время. Высокие потолки в спальнях, именовавшихся на морской лад (почему?) кубриками, и громадные цилиндрические печи… В конце анфилады кубриков — площадка, лестница, дверь в каптерку старшины.

Иду туда. Звоню. Опять. Стучу, получаю разрешение войти, докладываю.

— Что это такое? — растягивая слова и гнусавя — у него хронический насморк, спрашивает Егоров и показывает блестящим пистолетным шомполом на книгу, лежащую на тумбочке.

— Это, товарищ старшина, книга, — еще не вполне понимая, чего он хочет от меня, отвечаю я.

— И принадлежит данная книга?..

— Мне принадлежит…

— Признаете, книга ваша. Так. А какое у нее название? — тянет старшина и щурится, будто он кот, а я мышь. Думаю: ну и черте тобой. Отвечаю:

— Хочу верить, товарищ старшина, вы и без моей помощи сумеете название осилить. И скорее всего, уже разобрали…

— Заносишься, Абаза? Так как все-таки, товарищ курсант, ваша книга называется?

— «От Носке до Гитлера», товарищ старшина.

— Во — «до Гитлера»! И чего ты в этой писанине мог полезного найти? Зачем в тумбочке держишь?

— Вероятного противника, товарищ старшина, рекомендуется изучать.

Тут старшина достает откуда-то с полки, задернутой занавеской, где хранит наволочки, портянки и прочую хозяйственную мануфактуру, мой пропавший с неделю назад «Немецко-русский словарь» и гнусавит еще противнее:

— И это, стало быть, для изучения хранишь? Понимаю, так не надо, так нельзя… а все равно не торможу, словно с вышки в воду — головой вниз:

— Значит, это ты из тумбочки словарь вытащил? И на что он тебе? Ты ведь и букв латинских не разбираешь… Чего не в свое заведование, дурак, лезешь?

— Все, товарищ курсант, ясно. За «дурака», Абаза, ответишь отдельно, по всей строгости.

— В бдительные лезешь?! — кричу я. — Валяй, доноси! Только учти, Егоров, я грамотнее тебя, если начну капать, как бы не перекапал! Не отвертишься, Егоров, смотри! Как бы не отлились тебе, — совершенно наобум заявляю я, — Марьины слезки…

— Чего-чего? Какие слезки? Что за Марья такая? — огрызается старшина, но недобрый его темный глаз вдруг закосил, засуетился. — Никакой Марьи я не знаю. Нечего на пушку меня брать. Мало ли кто какую напраслину болтает… каждому верить? Доказать еще надо…

И тут я понимаю: ткнул, как говорят, пальцем в небо, но оказалось — не совсем, видать, мимо.

— И докажем! — развиваю нечаянный успех. — Народ все может: народ — сила! Докажем, как дважды два…

Понимаю, не надо бы. Зря я шумлю. Чувствую, это не конец, а только начало конфликта… Остановиться бы, спустить на тормозах, мое ли дело «воспитывать» Егорова?!

Егорова не любили дружно, и, если быть объективным, не без оснований. Злобный малограмотный человек, наделенный истинной властью над людьми, во многом превосходившими его, старшина пользовался всяким случаем для самоутверждения: вот я чего могу!

В авиацию он попал случайно и при всем желании не мог отличить радиатор от стабилизатора, что не помешало ему переменить малиновые пехотные петлицы на голубые, завести темно-синее парадное обмундирование со всеми неположенными старшине наземной службы эмблемами и заказать такую авиационную фуражку с «крабом», какой, пожалуй, даже у начальника школы, героя испанского неба, не было.

Стараюсь быть объективным. Ненависть просто так не рождается. Должны быть причины. Потому я и трачу место на Егорова, что стараюсь разгадать механизм зарождения ненависти. Это, я думаю, важно знать.

Все авиационное, кроме внешнего блеска, Егоров воспринимал осуждающе. И мы, его подчиненные, потенциальные офицеры Военно-воздушных сил, были в старшинском представлении его личными врагами. Ведь нас ждало будущее, а ему-то ничего не светило, кроме каптерки и иллюзии власти над будущими военными летчиками. Егоров знал: между собой курсанты называют его Обтекателем. Что за штука самолетный обтекатель, старшина представлял крайне приблизительно, но чувствовал — что-то явно второстепенное, как бы не вполне обязательное.

Что Егоров думал обо мне, могу только предполагать. Но как бы там ни было, нажаловался.

Старший политрук Авдохин был, конечно, несравненно умнее и во много раз опытнее Егорова, к тому же он, в прошлом кавалерист, успел основательно потереться в авиации, кое-что усвоить, так что в беглом разговоре мог сойти за пилотягу.

На меня Авдохин вышел как бы случайно. Вечером, когда начиналось личное курсантское время, встретил перед курилкой.

— Абаза, если не ошибаюсь? — спросил политрук, и я сразу почуял: накапал старшина, как пить дать, накапал! — Ну и занятная у тебя фамилия, Николай Николаевич: во веки веков в алфавитных списках значиться номером первым, если только какой-нибудь Аахен не объявится.

— Аахен будет первым в их списках — по ту сторону линии фронта, — сказал я, не улыбнувшись. Какого черта!

— Кстати, а что у тебя, Абаза, со старшиной произошло? Обидел ты Егорова…

— Никак нет, товарищ старший политрук, я старшину Егорова не обижал, ему раньше недодали.

— Не пойму, чего недодали?

— Умишка, сообразительности, а про остальное — молчу.

— По-твоему, Абаза, старшина Егоров глуп?

— Так точно, товарищ старший политрук, что есть, то есть.

— И как же нам теперь быть?

Светлые, очень спокойные глаза смотрели на меня с любопытством и, пожалуй, некоторым удивлением — откуда, мол, такой выискался?

— Ему — не знаю, мне — терпеть, а вам… Вас он как будто вполне устраивает: исполнительный, уши как звукоулавливатели — в постоянной готовности…

Здесь Авдохин перебил меня. Горестно вздохнул и сказал совсем по-домашнему:

— Эх, Абаза, Абаза, грамотный ты человек, а в практике жизни ничего не понимаешь. Положим, Егоров на самом деле глуп, разве за это человека можно лишить места? И еще подумай: на что старшине роты Суворовым быть? Ты немецким в какой степени владеешь?