И снова я не согласился с Шалевичем. Стал говорить, что это как стихийное бедствие — все торопятся повествовать о прошлом, о своем участии в великих событиях… А на поверку оказывается, чуть не каждая вторая книга мемуаров — чистое утешение авторского честолюбия вместо литературы. Я говорил, как думал.
Внезапно Шалевич поднялся со своего места и сказал сухо:
— Не смею больше отнимать ваше дорогое время… Признаюсь, я даже не сразу сообразил, что произошло.
А когда понял, прежде всего, растерялся. Что же делать?
Первая мысль была: извинись. И сразу же возражение: а в чем я провинился, чтобы извиняться?
Вторая мысль: пошлю письмо, разъясню мою принципиальную позицию подробно, он же умный, человек, поймет…
Письма не послал. Не слишком ли по-мальчишески писать, объяснять, косвенно просить «пардону»? Были намерения вернуться к неудавшемуся разговору, да так намерениями и остались. Не заметил, как минул год. И — другой.
Постепенно я сам уговорил себя: меняются времена, меняются взгляды, все проходит. И окружение сменяется. Это нормально. В конце концов, что плохого я сделал, если говорить конкретно — что? И все-таки от себя не уйдешь.
Разыскал я не так давно новые координаты Шалевича, набрался духу и поехал на поклон. Решил, войду и сразу в полный голос: «Повинную голову меч не сечет…» — и бухнусь на колени. Вроде и не совсем все всерьез получится. Шалевич всегда хорошо чувствовал и ценил юмор. Все-таки у нас общее прошлое, и какое. С тем и поехал.
Разыскал 7-й Поперечный просек, пересекавший 4-ю Продольную улицу нового микрорайона, нашел корпус пять и в нем сто двадцать седьмую квартиру. Позвонил.
Странно, и чего бы мне волноваться? Не ограбил, не зарезал. К тому же столько времени уже прошло. А все-таки неспокойно мне было.
И вот отворилась дверь. В проеме предстала высокая, скорбного вида женщина, одетая во все темное. Она смотрела на меня безразлично и выжидательно.
— Могу я видеть генерала Шалевича? Женщина ничего не ответила. Посторонилась, пропуская меня в дом. На всякий случай я назвался. То ли она не расслышала, то ли не поняла, но реакция была нулевая… Мы прошли сквозь неряшливо прибранную квартиру к балкону. И первое, что я, к крайнему своему изумлению, увидел, был ярко раскрашенный, аккуратный улей. Да-а, самый настоящий пчелиный улей!
Самого Шалевича я обнаружил не сразу. Пожалуй, «обнаружил» — слово не совсем точное, вернее было бы, пожалуй, сказать — разглядел. Сморщенный, ссохшийся старичок, одетый в толстый, не по июньской погоде свитер из грубой шерсти, в боты на резиновом ходу, сидел в кресле-качалке.
Глаза у него были прикрыты. Он радостно улыбался, прислушиваясь к басовитому гудению пчел, и можно было подумать, будто в их звучании он различает что-то очень важное…
Нужно было обладать смелым воображением, чтобы предположить: старичок и генерал Шалевич — одно лицо.
— Дмитрий Андреевич, к вам пришли, — громко сказала женщина, впустившая меня в дом. Подождала и повторила: — Пришли к вам. Абаза Николай Николаевич пришли.
Но Шалевич словно бы и не слышал. Во всяком случае, он никак не отреагировал. Слушал пчел. Потом только встрепенулся и сказал рассеянно, будто мы вчера только расстались:
— Абаза? Ну, здравствуй, Абаза. Садись.
Не могу даже вспомнить, о чем мы говорили… Все время над нашими головами господствовало ровное, тяжелое гудение пчел. Мне показалось, что, кроме их гудения, напоминающего самолетный стон, Шалевич ничего не воспринимал.
Визит мой продлился минут пятнадцать. Никакой попытки заговорить о нашей размолвке я не сделал. Это было бы совершенно бесполезно. Стоило мне приподняться с места, Шалевич сказал:
— Уже идешь, Абаза? Ну-ну, ступай… счастливо тебе! А я — с пчелками, с пчелками все… — и поглядел на меня, не видя. Тысячу лет назад в школьной раздевалке точно также глянула на меня Наташка, девочка моих давних снов.
Говорят, в старую воронку новый снаряд не ложится. Не знаю, теперь я в этом не уверен…
В узком, заставленном мебельным хламом коридорчике будто из стены возникла женщина в темных одеждах и громким шепотом сказала:
— Не обижайтесь на него. У Дмитрия Андреевича весь свет в пчелках теперь. Последний аэродром. Не дотянуть Дмитрию Андреевичу до зимы. Затихнут пчелки, и ему — конец. А вы не обижайтесь, он вас помнил. Это ведь у вас неприятность над морем вышла, когда просили передать привет Клаве? — Женщина улыбнулась без яда, совсем просто: вот, мол, как занятно в жизни может получаться.
Поклонившись, я вышел на лестницу. Наказанный? Расстроенный? Раскаивающийся? Прежде всего — опустошенный.
И самолетное гудение пчел долго-долго еще не давало мне покоя.
25
В жизни мне довелось выслушать много разных упреков: почему плохо ешь?.. Кто дал тебе право не учить уроков?.. Почему поздно явился домой, есть же порядок… Да мало ли что еще ставили мне в вину. Вот, например, почему невесело на старшину смотришь?… Медленно наворачиваешь портянки почему? Почему разговоры разговариваешь, когда положено щелкнуть каблуками, выдохнуть «Есть!» и рысью исполнить полученное приказание.
Попреки слышишь с детства и до седых волос. Думаю, я не исключение. С большим или меньшим основанием, с вдохновением или лениво, «по обязанности» ругают всех.
Но вот что удивительно: почему-то мои наставники всегда еще старались унизить и оскорбить меня. Когда мораль читал отец, он обязательно пересыпал свою речь такими словечками: «балбес», «олух царя небесного», «разгильдяй»… Когда воспитывал Симон Львович, приходилось узнавать о своих «ограниченных умственных способностях» или «повышенной фанаберии»… Когда задело принялся старшина Егоров… здесь я могу только понаставить много, много, много, много точек вместо букв, из которых складывались самые подлые слова, не прописанные ни в одном нормальном словаре…
Пожалуй, Шалевич ругал меня не меньше других наставников, но как он это делал?
Мог, например, произнести монолог, обращенный к… самолету, на котором я летал:
— Умница ты, «семерка», соображать же надо: когда делаешь левый разворот на месте правого ведомого, надо оборотики что?.. Увеличивать. А то отстанешь. Правильно. И крен надо держать по ведущему, а еще — не зевать. Из разворота выходишь, обороты уменьшай, а то проскочишь ведущего… Интервал скрадывать ножкой надо: дать, убрать, еще дать — и опять убрать…
Все это время меня Шалевич и не замечал. Клянусь, это было самое настоящее представление, он играл, и, надо сказать, с блеском… Потом, как бы отчаянно удивившись, замечал меня и говорил что-нибудь в таком роде:
— Сообразительный тебе достался самолет! Если так пойдет и дальше, к концу лета он, пожалуй, научит тебя ходить в строю. Только ты ему не мешай и запомни: все движения в строю должны быть двойными. Дал — убрал, споловинил и еще раз: дал — убрал…
Вот так он меня ругал! И сколько же полезной информации было в его методе доводить до ума человека. Давил информацией, и никаких «балбесов», «олухов», не говоря уже о более специфических терминах.
Уроки Шалевича, как оказалось, обладали долгосрочными и неожиданными последствиями. У меня растет внук. Алешка — порядочный буян и скандалист. Сообразительный, но трудноуправляемый малый. Отец с ним не особенно церемонится: редкий день у них обходится без «вливания с южного конца».
Этих действий я не одобряю, но никто у меня разрешения на силовое применение старинных методов не испрашивает.
Так вот, в минуты философического расслабления, а такие у Алешки случаются обычно вслед за всплесками темперамента, он жмется ко мне, вздыхает и говорит, как взрослый:
— Только у тебя, деда, и хватает терпения со мной заниматься.
Не знаю, глаголет ли устами семилетнего младенца истина, но, если глаголет, это прежде всего хвала Шалевичу.
Если во мне есть терпение — от него.
Мальчонкой я ужасно боялся смерти. Бывало, просыпался среди ночи в холодной и липкой испарине, лежал в темноте с тяжко бившимся сердцем и думал, думал, думал: как же так — меня не будет?.. Совсем и никогда!