Дней через пять из штаба воздушной армии поступила в полк телефонограмма: «Самовольное отклонение от маршрута, посадку на улице в Жуже оцениваю пятью сутками ареста. Получите подробное объяснение у Абазы…» И подпись — начальник штаба…
Я шел к Носову, не ожидая ничего худого, но стоило только взглянуть на командира, чтобы понять — держись, Колька! Носов выразительно прочитал мне телефонограмму и велел:
— Объясняй.
Конечно, можно было и соврать: отклонился, мол, засомневался, какая деревенька. Присел для уточнения ориентировки «методом опроса местных жителей». Но… не решился: у Носова был совершенно фантастический нюх на малейшую брехню. И вранья он не переносил.
— Виноват, — сказал я, поморгал, потупился и тихо-тихо: — Любовь…
— Этого не хватало! — вздохнул не без притворства Носов. — Ступай, Ромео, отсиживай и имей в виду, бо-о-ольшие неприятности у тебя еще будут от этой, от любви… да при твоих-то замашках. Иди.
33
Впервые на охоту я попал по чистой случайности. Приятель отца предложил: «Хочешь поглядеть, как зайчишек стреляют?» И я из чистого любопытства согласился.
Отец не возражал. Мать — тоже: охота происходит на свежем воздухе, а свежий воздух ребенку — первая необходимость к тому же. Заяц не тигр, так что опасности никакой — Получив родительское благословение, я очутился в зимнем пригородном лесу. Единственный мальчик среди шестерых взрослых.
Прежде всего запомнился лес — холодный, кружевной, с седыми стрельчатыми ресницами. И сорочий гам запомнился. И цепочки заячьих следов. Мне объяснили: если отпечатки лап идут одна-одна-две, это заяц. Взрослые были разные: трое городских, хорошо одетых, в высоких мягких валенках, в пушистых шапках, с красивыми ружьями и сумками; трое деревенских, одетых хуже, с небогатыми ружьями, но с собаками.
Мне, конечно, ружья не предложили, велели держаться рядом с отцовским приятелем, присматриваться, под выстрелы не лезть и вообще… не мешать. Делать было нечего, пришлось подчиниться. Городские охотники разошлись по каким-то «местам», а деревенские отправились сначала вдоль дороги, потом по краю поля и скрылись из глаз.
Скоро сквозь лес покатился собачий лай: тихо, громче, опять тише и снова громче…
На опушку, где мы притаились у старой, почерневшей, подъеденной понизу копешки, заяц вылетел, словно очумевший. Он был маленьким, почти белым, с жалкими, прижатыми к спине ушами.
Тут я взглянул на отцовского приятеля и… испугался: был человек как человек, ну, толстый, красномордый, если по правде говорить — не красавец, а тут… по-лягушачьи приоткрытый рот, затуманенные незрячие глаза и мелко-мелко вздрагивающие пухлые руки… Я даже не сразу сообразил, что преобразило моего благодетеля, не со страху же так изменился человек. Ведь правильно мать говорила: заяц не тигр.
Просто человеку не терпелось выстрелить… попасть… убить…
Он и выстрелил. И попал. И убил…
Нет, я не особенно жалел зайчишку. Понимал — всякое мясо, что попадает на наш стол, сначала пасется на траве, мычит или блеет… Словом, с убийством ради поддержания жизни, раз уж так заведено, я мирился. Но покрасневший подле подстреленного зайца снег произвел все-таки неприятное впечатление.
В тот день были убиты и другие зайцы.
К вечеру я ужасно замерз. Меня трясло от холода, зубы выколачивали чечетку, и темная изба, наполненная кислой вонью и густым теплом, показалась великим счастьем.
Взрослые суетились, хвастались, звенели стаканами. Меня сморило, и я заснул, прежде чем подоспело время отведать зайчатины.
Охота не понравилась. Большие хлопоты, большой шум, ничтожные результаты — это раз. И два: долго вспоминалось лицо толстого человека, искаженное неодолимым желанием убить.
Слава богу, на войне я был истребителем, летал в одиночку, без экипажа. И никто не видел моего лица, когда я нажимал на гашетки. И сам я не видел.
С той охоты в качестве трофея я привез заячью лапу. Дал деревенский охотник, сказав — на счастье, чтобы фартило…
Потом я в кино видел: заграничный боксер таскал точно такую лапку. Для непобедимости. Но лапа не помогала.
А я так и не узнал, помогает или нет: Наташка выклянчила. Сказала… пудриться!
Во второй раз я попал на охоту под занавес моей летной службы. Пригласило начальство, вроде в знак поощрения. Отказаться не было причин. В самом деле, не скажешь ведь: да был я один раз в детстве, и не понравилось… Смешно.
Мы долго ехали на вездеходе, оборудованном ковром и резиновыми надувными подушками. В заповеднике нас ждали.
Какие-то приставленные к охотничьему хозяйству люди подобострастно помогали выгружаться, суетливо таскали багаж, мягко сгибались в поясницах.
И слова у этих людей были странные — полувоенные, полуресторанные…
Насколько я сумел понять из доклада, обращенного, разумеется, не ко мне, а к пригласившему меня «самому», нам предстояло всенепременнейше и обязательнейше добыть лося…
Вскоре я постиг суть и этой охоты.
Из леса по хорошо наторенной тропке должен был выйти лось. Полуручного зверя долго подкармливали, и теперь он просто не мог не выйти: его научили двигаться этой дорогой прямиком к кормушке.
Итак, лось должен был выйти на хозяина охоты. И хозяин, естественно, должен завалить сохатого из своего замечательного именного, дарственного «зауэра», три кольца.
Не постиг я, однако, другого: мне, не охотнику, совершенно случайному, стороннему человеку, вся эта примитивная механика раскрылась через каких-нибудь полчаса, как же мог не понимать ее высокий охотник, ради которого устраивался весь этот спектакль?
«Странно, — думал я, — не понимать он не может, но, если понимает, какой же ему интерес стрелять в ручную скотину? Это же все равно что охотиться на корову».
И тут я поглядел на «самого». Он стоял прямо и прочно — пожилой, грузный, уверенный в себе человек, привыкший распоряжаться многими сотнями людей. На широких его плечах была вольно наброшена защитная армейская накидка. В руках — готовое к выстрелу ружье… Он был странно безмятежен, как памятник. Я даже подумал: странный для леса памятник, ему бы столичную площадь украшать, чтобы антураж соответствовал…
В лесу затрещало.
Я видел, как мгновенно ожил, проворно вскинув ружье, хозяин охоты, как он изготовился и напрягся.
Я глянул ему в лицо и, словно жизнь не минула, увидел отцовского приятеля на той жалкой заячьей охоте — точь-в-точь такой же приоткрытый рот и засохшая в уголках губ слюна, такие же тупые глаза без мысли… И этот дрожал от нетерпения — убить!..
А по тропе, едва касаясь земли, медленно-медленно плыл, грудью раздвигая ветки, приближался к нам лось.
Он был не очень крупным, будто литой, словно струящийся в неровном солнечном освещении.
«Какая сила, — подумал я. И сразу: — Не дам…»
Черт с тобой, хозяин, я знаю — не простишь… да плевать! Я взвел курки, поднял ружье повыше и грохнул разом из обоих стволов над его головой. Вот, хрен тебе, а не лось!..
Ничего я этим, конечно, не достиг, не доказал, не изменил. Лосей били и бьют: стреляет всякая шушера — браконьеры и по лицензиям, законно — начальство в том числе… И ничью совесть не задел. О какой совести можно говорить, если человек выходит убивать прирученную скотину?!
Единственное, чего я, пожалуй, добился, — дал начальнику основание сомневаться в моих умственных способностях. Недоумок этот Абаза — факт!
И все равно не жалею. Такой я, и не хочу быть другим.
Кругом с тоской глубокою Плывут в страну далекую Седые облака.34
Утро синее, ветерок, прохладно — живи, радуйся. И в школу я шел с самыми лучшими намерениями: не задираться, внимательно слушать на уроках; если спросят, отвечать по возможности наилучшим образом, короче, соответствовать самым высоким нормам…
Но до класса я не дошел: в коридоре меня окликнул старший пионервожатый. Звали его Венька, а больше о нем ничего толком не помню, если не считать защитных галифе, такой же рубахи навыпуск и двух ремней — одного поперек туловища, другого наискось, через плечо.