Венька зазвал меня в пионерскую комнату и распорядился: — Завтра в восемнадцать ноль-ноль будем приветствовать. Приготовишься. Чтобы синие штаны, белая рубашка и галстук выглаженный… Выступаем в клубе у шефов. Держи текст. — И сунул мне тонкий, на манер папиросного, листок с едва различимыми машинописными строчками. — Выучишь назубок. Еще в классе я прочитал и легко запомнил:
Дорогой товарищ мастер Петр Васильевич Воронков, Для меня большое счастье Вам вручить букет цветов! Пожелать по порученью И от имени ребят Достижений и свершений Долгий, непрерывный ряд! Ну, а мы пока за партой Выполняем личный план, Но готовы хоть бы завтра Встать на смену мастерам…Дальше текст переходил к Нюмке Бромбергу, потом — к Ире, к Наташке и ко мне уже не возвращался.
В назначенный час мы, принаряженные, с тщательно прилизанными головами, вышли на ярко освещенную сцену и бойко приветствовали знатного стахановца — так именовались в то время самые лучшие, передовые рабочие — Петра Васильевича Воронкова.
Чествовали его по случаю награждения орденом, или была какая-то юбилейная дата, не знаю.
Затрудняюсь сказать, что чувствовали, что переживали другие ребята. Я не слишком волновался и никакого особого душевного трепета не испытывал. Наверное, потому, что Петр Васильевич Воронков как был, так и остался совершенно посторонним мне человеком: никому ведь в голову не пришло рассказать нам о жизни, достижениях этого выдающегося стахановца, показать его станок — если он работал на станке, — познакомить с продукцией, выходившей из его умелых рук, — словом, хоть как-то раскрыть перед любопытными мальчишескими глазами мастера и дело, которому он служил наверняка самым лучшим образом.
Думаю, и остальные ребята отнеслись к нашему участию во взрослом торжестве примерно так же, если не считать Веньку…
Он-то изрядно нервничал и все лез руководить:
— Значит, так… внимание! На выходе никто не топает!.. Абаза! Не забудь повернуться к товарищу Воронкову лицом, будешь смотреть ему в глаза… Все после слов «…на смену мастерам» хлопают…
Выступление прошло вполне благополучно: никто не свалился в оркестровую яму, никто не забыл слов, все читали достаточно громко и бойко… Словом, мы произвели самое благоприятное впечатление и, очевидно, понравились руководству района. Сужу столь уверенно потому, что недели через две или три Венька снова призвал меня и, как в прошлый раз, отрубил:
— В воскресенье в шестнадцать тридцать приветствуем. Штаны темные, рубашка белая, галстук глаженый… Держи текст.
Дорогой товарищ мастер Александр Борисыч Савин, для меня такое счастье подвиг ваш в труде прославить, пожелать по поручению и от имени ребят… — дальше шло все, как в первый раз.
И опять все закончилось ко всеобщему удовольствию. Только Венька суетился еще пуще и покрикивал на нас, словно дрессировщик группы уссурийских тигров:
— Наташа! Дай улыбку во взгляде… Абаза, громче и задушевнее… Фортунатов, что у тебя во рту? Выплюнь немедленно!..
Снова нам хлопали долго и дружно.
Опять я видел умиление на усталых, жестких лицах взрослых, как-то слишком прямо сидевших в своих плюшевых креслах.
Все было, как в первый раз, только… и следа радости не возникло, никакого намека на возбуждение не появилось: отзвонил — и с колокольни долой!
Скорее всего, я бы не сумел тогда объяснить причину тревоги, сомнения, какого-то стыда, закравшихся в душу. Видать, раздвоение так просто не дается.
Но как бы то ни было, а когда Венька потребовал меня в третий раз и безо всяких вводных слов сунул листок с текстом:
Дорогой товарищ мастер Федор Дмитрич Казаков… — что-то замкнулось. Я положил листок на кумачовую, в чернильных пятнах скатерть Венькиного стола и покачал головой:
— Нет.
— То есть как «нет»? — очень тихо, не столько с угрозой, сколько с удивлением спросил Венька, дергая косой ремень, изображавший портупею.
— Не буду.
— Разве ты не понимаешь… последствия… резонанс… И вообще, что случилось?
Я повернулся и молча пошел из пионерской комнаты. И было мне не так страшно, как неловко, не за себя — вообще.
— Подводишь коллектив! Пренебрегаешь доверием товарищей! Уклоняешься от участия в политическом, слышишь, мероприятии! — летело мне вслед.
Кажется, только тут я уловил серьезность угрозы. И струхнул, не стану скрывать. С политикой было лучше не связываться. И я страшно разозлился. Наверное, к лучшему: когда человек делается злым, голова работает яснее.
— Уклоняюсь? — заорал я в полный голос. — От политики уклоняюсь?! Так? Пошли в райком! Пошли, и пусть мне там скажут, «дорогой товарищ мастер», что за политику делают твои дурацкие приветствия! Кому они нужны?! — Орал я долго и, видя, что мои старания не напрасны, вдохновляясь все больше, а Венька линял на глазах, и я требовал:
— Идем в райком!
— Ну ладно, ладно… будем играть в тихие игры, — сказал он ворчливо. — Не надо произносить лишних слов, Абаза.
И тут я понял: победа за мной.
Но радость была недолгой. Одержать верх в малюсеньком жизненном эпизоде, в штучной, так сказать, ситуации еще не означает подняться на высоту.
Мои отношения с учительницей химии, деликатно выражаясь, складывались не самым лучшим образом. Химичка постоянно награждала меня тройками, без конца иронизировала и злопыхательствовала по моему адресу. Так, во всяком случае, мне представлялось.
Одержав победу над Венькой, я возомнил, что и с Антониной Дмитриевной справлюсь без особого труда. Мне вовсе не казалось, что я заношусь или хамлю учительнице, я искренне полагал, что всего лишь даю ей понять — перед вами человек, личность, и вы обязаны с этим считаться.
Старался я не один день и дождался — Антонина Дмитриевна велела мне остаться после уроков. Она выдержала меня минут десять в пустом классе, видно, давая время обдумать положение и сосредоточиться, а потом спросила холодно и четко:
— Что происходит, Абаза, тебе не нравится химия? Тебе трудно дается материал?
— Почему не нравится? Химия — наука будущего… И это забавно — наливать и переливать, особенно когда окрашивается… И взорваться может.
— Так в чем же тогда дело, Абаза, если предмет тебя интересует?
— Предмет мне нравится. Только вы, Антонина Дмитриевна, не совсем мне нравитесь… — Я намеревался тут же разъяснить, что именно мешает ей быть на высоте, но Антонина Дмитриевна слушать меня почему-то не пожелала, встала и ушла.
В результате, в какой уже раз и не знаю, я очутился в директорском кабинете.
Светлая коробочка почти без мебели — только стол и два жестких стула, — китайская роза в зеленой кадке и аспарагусы, развешанные в оконном проеме, на этот раз не подействовали успокаивающе. В животе сосало.
За столом седеющая, идеально невозмутимая Александра Гаврииловна. Она посмотрела на меня как-то мельком, вскользь и сказала коротко:
— Ну?
К этой встрече я готовился. И Александра Гаврииловна получила об Антонине Дмитриевне самую уничижительную мою характеристику: необъективное отношение к ученикам — первый грех, вспыльчивый характер — второй, язвительная манера обращения — третий, громадное самомнение по всем вопросам… Обвинения ширились и набирали силу. Каждое подтверждалось неоспоримым, весомым, свежайшим примером.
Александра Гаврииловна непроницаемо молчала. А я, не переставая говорить, гадал: клюет или не клюет? Покончив с главными грехами — их набралось не меньше десяти, — я тут же перешел к второстепенным отрицательным чертам: неряшлива, неопрятна, не следит за своим примитивным лексиконом, не контролирует позы, в которых предстает, особенно когда сидит перед классом…
И тут Александра Гаврииловна в первый раз перебила меня:
— Ты знаешь, Коля, при таком отношении я бы не посоветовала тебе жениться на Антонине Дмитриевне, только скажи, а химия здесь при чем? Все, что ты приписываешь Осевой, не основание для ее увольнения. Педагог она знающий, учитель опытный.