– А теперь, – говорю, – прими таблетку пенициллина.
Пока я мыл ложечку, слышу: хрум-хрум-хрум. Оборачиваюсь:
– Что ты делаешь?!
А он высыпал все таблетки в рот, разгрыз их и запил водой.
– Все нормально, – говорит. – Я уже чувствую, что мне лучше. Только завтра пусть отведут меня в баню, и все будет отлично.
Я испугался, что он отравится таким количеством пенициллина. А он утром проснулся и – хоть бы что.
Повели его в баню, он там попарился, а на второй день стал снимать. А я понял, что могу еще и врачевать.
Он вообще любил париться, а с Шукшиным – особенно. А мне с ними не везло.
Однажды мы сидели в парилке втроем: Толя, я и Василий Макарович. Сидели мы в рядок, чин-чином. И тут кто-то плеснул ковшик на камни. Им хоть бы что, а меня обварили с ног до головы этим паром. Так что к баням я отношусь очень осторожно.
И вот, глядя на этот самовар, вспоминается еще история. Сидим мы в Белозерске в перерыве между съемками, опять же втроем, в какой-то столовке. И нам подали рагу: это такие макароны в большой палец толщиной серого цвета и, как будто ворона пролетела над тарелкой, это самое рагу. И огромный, сморщенный, желтый, как дыня, огурец.
Василий Макарович смотрит на этот огурец пристально-пристально и вилкой по жижице водит, водит, водит… И неожиданно бросает вилку и говорит:
– Вот сволочи! Огурец по бочкам замучили…
Встал и ушел. Мы с Толей переглянулись, а у меня даже сердце сжалось. Думаю: если у него такая боль за этот огурец, то уж за людей-то… Видно, представил Макарыч этот огурец на грядке – молодой, зелененький, красивый. И вот во что его превратили люди.
У Макарыча всегда желваки так и ходили на лице, будто он постоянно на что-то сердился.
И еще вспоминаю. Ехали мы вместе со студии Горького в «рафике». Шукшин сидел такой сумрачный-сумрачный. Вдруг снял с себя шапку, пересел на пол и сидит. Все молчат. Едем. Водитель притормаживает и говорит:
– Василий Макарович, вам лучше здесь выйти.
Шукшин сжимает в руках шапку и вдруг говорит:
– Пусть он только на меня крикнет – я ему крикну… – И выходит.
Потом выяснилось, что его вызывал министр кинематографии, чтобы обсудить начало «Калины красной». А надо сказать, что Шукшина часто предавали. Даже его друзья. В глаза хвалили, а за глаза шептали тому же министру: «Зачем нам нужна картина о бунтаре? Не нужна нам такая картина!»
И вот в кабинете долго-долго говорили, министр вилял-вилял и, подводя черту под разговором, сказал:
– Ну, знаете, Василий Макарович, давайте так: я начальство, мне и решать!
И Шукшин неожиданно спросил:
– Слушай, начальство, когда у тебя рабочий день кончается?
– Ну, в семнадцать часов.
– А в семнадцать часов одну минуту я тебя пошлю знаешь куда? – И Шукшин пояснил куда.
Не знаю, пошел туда министр, куда его Макарыч послал, или не пошел. Но, говорят, он сидел после этого в кабинете, не вылезая, три часа – видно, обдумывал, что ему делать.
А в день смерти Макарыча… Наверное, такое только у нас бывает… Вот как это считать: кощунство – не кощунство? Не знаю. В день его смерти на одной из дверей «Мосфильма» прибили табличку: «Калина красная». Василий Шукшин». А что же при жизни-то?
Многие не хотели, чтобы снималась эта картина. Ему даже в группе вставляли палки в колеса.
Помню, из Белозерска надо было вывезти на профилактику аппаратуру и прихватить отснятый материал. Из свободных людей были только я да парнишка – ассистент оператора. И Шукшин попросил меня:
– Помоги парню. Одному ему не справиться.
Понятное дело: огромные кофры с аппаратурой, пленки – там и вдвоем-то намаешься.
– Приедете в Вологду, – успокаивает Шукшин, – там вас встретят, помогут сесть на самолет. Прилетите в Москву, вас там тоже встретят и отвезут со всем хозяйством на «Мосфильм».
Приехали в Вологду – никто нас не встретил. Взяли мы машину, загрузили с этим парнем и поехали в аэропорт. Приезжаем и узнаем, что такого рейса, который нам назвали, вообще нет и в помине. Мы назад, на вокзал. Приехали. Оказалось, что билетов нет, и в Москву уехать никак невозможно.
Выгрузили мы эту груду коробок и ящиков на привокзальной площади и стали по очереди охранять ее – цена этой аппаратуры была фантастической. А пленки? Это же весь материал, отснятый в экспедиции! И пошел я к начальнику вокзала.
– Никак не можем уехать, – говорю.
– Никто не может уехать, – отвечает. – Вы видите, у меня здесь, как во время войны.
– Понимаете, – продолжаю, – у нас дорогостоящая аппаратура.
– У всех аппаратура.
– Да это картина «Калина красная»! Шукшин снимает!
Он сразу замер.
– Кто? – переспрашивает.
– Шукшин, – говорю. – С Белозерска привезли.
– Шукшин? Новую картину? Какую?
Я ему вкратце рассказал сюжет фильма, и начальник загорелся.
– Ребята, да вы что! Первым же поездом! Сейчас телегу притащим!
Притащили огромную телегу для багажа, мы в нее все сложили и подкатили к тому месту, где, как сказал начальник, остановится наш вагон. Наконец сели. Приезжаем в Москву, и здесь нас никто не встречает. Погрузили свой багаж в такси и привезли ко мне домой. Я тут же позвонил на «Мосфильм» и сказал, что вся аппаратура и пленка «Калины красной» у меня дома.
Все это забрали у меня только через неделю.
Очень многие хотели, чтобы не было этой картины. Картины под названием «Калина красная»…
Вот сколько веселых и грустных историй напомнил мне обычный русский самовар, который подарил мне Толя Заболоцкий.
А это уже опять из мира спорта: две хоккейные шайбы. На одной написано: «Владислав Третьяк. На память». А на другой – эмблема чемпионата мира, который состоялся в Западной Германии.
Я поехал туда в составе группы поддержки. Нас было в этой группе три человека: певец Иосиф Кобзон, пародист Саша Иванов и я. Мы выехали по туристическим путевкам за символическую плату.
Но перед тем как выехать, в Москве появился мой друг Фима Нухимзон. Он когда-то руководил симферопольским Клубом веселых и находчивых. Остроумнейший человек. Он вручил мне набор красивых нагрудных значков и сказал:
– Будешь вручать эти значки лучшему игроку после каждого матча.
Я стал рассматривать эти значки и пришел в ужас. На одних было написано: «Ребята, канадцам – конец!» Только слово «конец» заменили другим, более емким русским словом. На других: «Ребята, чехам – мгм!», «Ребята, американцам – мгм!», «Ребята, немцам – мгм!» Только на одном была приличная надпись: «Ребята, отыграем клёво, и рядом с вами Дуров Лёва!»
Показал я эти сувениры друзьям, и они в один голос стали меня отговаривать:
– Ни в коем случае не вези ты эти подарки! Тебя на таможне сразу завернут.
Но все обошлось, и я благополучно пересек с этим товаром государственную границу. А потом действительно после каждого матча вручал лучшему игроку значок. Ох, и похохотали же наши ребята!
А я сам ходил все время с одним значком. И вот с ним-то и нарвался однажды на одну любительницу сувениров. Она подошла ко мне и с восторгом сказала на ломаном русском:
– Боже мой, Боже мой! Какой изумительный у вас значок! Я из Америки. Любительница сувениров. Продайте мне, пожалуйста, этот замечательный сувенир!
А на нем как раз было написано: «Ребята, американцам – мгм!»
Я покраснел и говорю:
– Знаете, я не могу его продать, я должен вручить его Третьяку.
– Тем более!
– А во-вторых, – говорю, – я вам ни за что бы не продал, а просто подарил. Но не могу же оставить Вячеслава Третьяка без этого значка.
А она не отступает и умоляет:
– Ну я прошу вас. Взамен я куплю вам все сувениры, которые продаются на стадионе.
А там чего только не продавали: каски, рубахи со всеми номерами, клюшки, шайбы – все, что угодно.