— Или так говорит.
Беньямин, чтобы не лезть в драку, защищая Лили, сжал под столом кулаки. Кивнул.
— Она так говорит.
— Смазливая, да?
— Красивая.
— Ага. А одета как? Богато? Бедно?
— Никак, — ответил Беньямин и добавил, не успев толком подумать: — Ничего на ней не было. — И тут же пожалел, что сказал. Уровень шума в кабаке не упал, но над столом словно повисла странная тишь.
— Ты себе добыл… — Хуго хохотнул. — Или, скажем так, твой друг себе добыл беглую шлюху. А вдобавок еще и пайку сифилиса.
— Нет, — буркнул Беньямин, сдавив костяшками рук виски. — Не шлюха она. — Образ прекрасного лица Лили затрепетал у него перед глазами. Стыдясь, что все еще ничего для нее не добился, он прокашлялся и попробовал еще раз: — Ее, видимо, где-то держали узницей…
Хуго опять рассмеялся. Его малолетний прихлебатель прилежно ему вторил.
— Надо полагать, ради выкупа?
— Нет. Да. Может быть. Почему бы и нет? — Беньямин воззрился на него сердито. — Не смешно.
— Ладно-ладно. — Хуго сделал серьезное лицо. Сложил губы бантиком, будто всерьез задумался. — Многие бордели — нет, ты послушай, — многие подобные заведения ограничивают свободу, если новенькая упрямится. — Короткопалая лапа потянула на себя следующую кружку. — Но, я слыхал, сидельцы одного клуба для господ — не будем поминать его имя — натурально рабы, только что не называются так. Вряд ли она сбежала из того места: судя по тому, что мне известно, охрана там почище, чем во многих банках, — но, думаю, это не исключено.
— Ты про клуб «Телема»? Я про него думал. — Сказанное упало в то самое загадочное затишье, какое иногда возникает в шумных людных местах, и Беньямин не увидел даже — почуял, — как поворачиваются головы. Глаза его скользнули в сторону, и он встретился взглядом с блондином — тот совал в карман свою книгу. Беньямин впервые заметил, что у этого человека до странного херувимское лицо — словно изваяние сошло с Чумного столба и, обретя жизнь, слегка повзрослело. На одной щеке у него был дуэльный Schmiss[53], и в Беньямине шевельнулась зависть. На девушек такой шрам небось всегда производит впечатление: знак личной отваги и удальства. На губах блондина играла улыбка; он кивнул и затянулся сигаретой, окружив себя облаком ароматного турецкого табака. Он так дружбу предлагает? Беньямин почувствовал, что его тянет к этому человеку, и все же что-то в глазах у того подсказывало, что он не задумываясь воткнет пламенеющий клинок в любого, кто встанет у него на пути.
— Цвет волос? — повторил Хуго.
— Что? — Беньямин глянул на него и смутился. — А, у нее… золотистый такой.
— В таком случае — может быть. Судя по всему, у этих, в «Телеме», очень особые требования. Иерусалимская печать там не в чести.
Что это значит, интересно? Беньямин попытался привести путаные мысли в порядок, но обстановка в кабаке вновь поменялась, и он заметил, что Хуго отвлекся. Вернее сказать — увлекся: журналист приступил к работе. Взгляд его сновал по залу, оценивал посетителей, задерживался на одном, соскакивал с другого, Хуго крутил головой, сосредоточиваясь на десятке разговоров, а то и больше. Лицо его в основном оставалось безучастным, хотя по временам губы дергались, а один раз он нахмурился.
Другие принялись пододвигать стулья и табуреты, теснясь поближе, с видом людей, обремененных тайнами, которыми предстоит поделиться. Как бы ни старался, Беньямин не мог разобрать ни слова, пока к ним не подошла женщина, сухая и чопорная, излучавшая благопристойность, наглухо застегнутая от шеи до начищенных ботинок. Осуждение всего здесь происходящего стянуло ей губы в тонкий рубец, как у рептилии. От приглашения выпить она отказалась с таким яростным отвращением, будто предложенная жидкость уже могла быть профильтрована сквозь чьи-нибудь почки. Глаза у нее обвело красным, они налились кровью от плача — а может, и от невыплаканных слез. Она еще туже стянула шаль на своей чахлой груди, глянув на зияющее декольте напудренной и надушенной женщины у очага, задравшей юбки, чтобы погреть ляжки.
Беньямину присутствие этой чопорной женщины показалось необъяснимым. Он смотрел, как ее бледные пальцы лихорадочно скручивают складку юбки в тугие узлы, как лицо у Хуго мрачнеет, а его сопливый мальчишка ловит каждое ее слово, тараща глаза и облизывая губы. Женщина меж тем волновалась все сильнее. Посреди рассказа она вдруг умолкла и закрыла лицо руками, словно не в силах продолжать. Успокоившись, она заговорила резче, отчетливее, и Беньямин уловил единственное слово: Хюммель. Эта фамилия не первую неделю донимала Гудрун: Юлиану Хюммель[54] прозывали самой чудовищной и извращенной матерью Вены. Год назад она и ее муж Йозеф получили полицейское предупреждение за скверное обращение со своей четырехлетней дочерью. Прошел год — и дитя умерло. Газеты уже намекали на невообразимые жестокости и пренебрежение, но официальной причиной смерти было названо заражение крови, а намеренное убийство еще предстояло доказать. Улики уликами, но Гудрун желала, чтобы эту парочку высекли и повесили. Подумав, что отсюда можно утащить какую-нибудь скандальную подробность, Беньямин отодвинул стул подальше от шумных перебранок у очага.
54
Юлиана Хюммель (1870–1900) оказалась первой женщиной с 1809 г., приговоренной в Австрии к смертной казни (женщин обычно миловали); однако шквал общественного протеста не дал суду облегчить участь обвиняемой, и Хюммель обезглавили.