Ходили до самого вечера, но так ничего и не нашли. Зато Грибник насобирал целый рюкзак боровиков, хороших, крепких. Да и как много их оказалось! Пожалел, что корзинок не взял! Леса ведь глухие, здесь собирателей бродит куда меньше, чем у деревни. Неплохая выдалась прогулка, да и довезли волонтёры до дома. Но помогать им на следующий день Грибник отказался.
- Да я вам уж все секреты поведал. Главное, всегда прямо идите и приметы запоминайте. Тогда обратно сможете вернуться.
Прыткова, недовольная и уставшая, укатила прочь. А Грибник пристроился на крыльце, скинул сапоги, вытряхнул набившиеся за день иголки и мелкий сор, стянул носки, пошевелил потными пальцами; на большом начинала вздуваться мозоль.
- Вроде отделался легко.
Чуть позже пришла Зоюшка, села рядом, протянула кулёк семечек, но сосед отказался.
- Что слышно, Зоюшка?
- Да ничего. Вроде как волонтёры-то завтра не приедут. Только что-с волонтёрка останавливалась у сторожа, значит, поболтали немного. Не приедут, кажись.
- Сдаются?
- Да бох их разберёт? - Зоюшка медленно пережёвывала семечки. - Говорят, из соседней деревни паренька взяли-повязали.. У него этот - как его? - фотоаппарат нашли, который, значит, у шашлычников был... В общем, Алёшкины вещи нашли, и много всякого. Воровал, значит. А, может, и с ребятами что сделал. Это всё та помощница майора раскопала, тихая такая, ведь. Всё ходила, вопросы спрашивала. Вот и нашла. Забрали того паренька. И в город поехали, значит, разбираться.
- А пропавшие шашлычники? Что о них-то сказали?
Зоюшка заложила в рот очищенных семечек, тщательно пережевала, проглотила, облизала потрескавшиеся, как сухая земля, губы.
- А что с ними-то, а? Да ничошеньки. Майор, слыхала, сказал, что дело тупиковое. Не найти в лесу-то. Да ты сам же знаешь, какие у нас леса, сколько приезжих не вернулось-то. Да мне-то и самой иногда не по себе, ночью как завоет-то! Жуть...
- А дядя волонтёрши? Ну, который помощник прокурора, шишка большая?
- Ой, да ладно-то, как же, шишка! - рассмеялась Зоюшка, и комочек слипшихся семечек выпал изо рта. - Уборщик он, значит, полы метёт. А девка с гонором-то, городская-то ведь. Она уж давно за внуком Аркадьича бегает. Бывало, Алёшка приедет к деду, а хоп - через полчасика и эта девица уж тут как тут, всё рыбку солёненькую покупает и с пивком им несёт, значит. Вот так вот.
- Ну, понятно.
- Да уж, жалко-то Алёшку. Кто ж теперь Аркадьичу будет продукты возить?
Но Грибник не ответил. Впервые за последнюю неделю он ощутил свободу. Вечерний воздух пах лесной тишиной и покоем. Хотелось поскорее избавиться от назойливой подруги и броситься в лес, к соснам, вдохнуть полной грудью их свежести, прижаться щекой к древесной коре, насобирать шишек и на опушке затопить ароматный самовар...
Грибник уже поднялся, чтобы идти в дом, как Зоюшка добродушным голоском произнесла:
- А ещё ж напарница майора, говорят, вроде тебя подозревала. Представляешь, а? Они с утречка тебя в лес, значит, увезли с волонтёркой, а потом вернулись. В дом твой ходили ж. Меня в... как это называется? Вот! В понятые меня брали. Сторожу какую-то бумажку на обыск всё показывали. Мы им это, сначала сказали-то, что вроде без хозяина дом-то осматривать неправильно. А они и говорят, что можно, мы же, мол, не одни смотрим, а с вами, с понятыми. По правилам, говорили. Посмотрели, а потом вот поехали в другую деревню, паренька того взяли ж.
Но даже если бы Зоюшка ничего не сказала, Грибник всё равно бы догадался, что майор или его безликая и безголосая напарница побывали у него дома. На обеденном столе, как раз на том месте, где клеёнка зияла огромной дырой, лежала стопка фотографий. Майор залюбовался и забыл убрать.
Говоря, что от Душеньки остались лишь перевёрнутая фотография в рамке да разбитый сервиз с балеринами, Грибник чуть лукавил. Была ещё и стопка распечатанных пейзажей. Когда они перебрались в деревню, Душенька несколько недель пыталась преодолеть нелюбовь к природе, преобразовать страсть к городу в симпатию, сочувствие к лесу. По вечерам она ходила по деревне и по опушке с фотоаппаратом, прицеливалась, качала головой, шептала: «Какая же страшная банальщина!» Иногда всё же что-то снимала, но проявленные снимки люто ненавидела, рвала негативы, сжигала карточки. Некоторые уцелели случайно и сейчас лежали на столе. Но лес и закат на них, хотя и отражались во всей красе, всё-таки были мёртвые, каменные, бездушные, не дышали, не манили, потому что Душенька так и не почувствовала, как бьётся сердце лесное. И она понимала, что не чувствует, не знает, не может запечатлеть красоту леса. И оттого с каждым часом всё больше ощущала беспомощность и ненавидела новый дом. Тосковала по городу, по шуму, по выставкам, тосковала страшно. Может, и сбежала бы, если бы... Ах, как она рвалась в столицу, каким голодным взглядом провожала каждый автобус до железнодорожной станции, как рыдала от бессилия по ночам в подушку, но к утру слёзы высыхали, и Душенька сосновыми шишками растапливала самовар. Была у неё когда-то фотография красивая: самовар на срубленном дубовом столе, а вокруг него сервиз с балеринами, целый ещё, яблоки и груши с ещё плодоносивших тогда деревьев, малина, из которой сочился сок, и буханка свежего хлеба, который испёк Грибник. Любил он эту фотографию, потому что красиво и потому что Душеньке она тоже нравилась, носил везде с собой, пока не потерял где-то на болотах.