Я уходил в мой маленький кабинетик и, закрывшись там, предавался уже отчаянию на полную катушку, во всяком случае, на то время, пока не проснутся жена и дочка и надо будет выглядеть бодрым.
Я снова перечитывал мои рассказы, начиная с первого.
На одной железнодорожной станции жил человек по фамилии Лейкин. Работал грузчиком. Привозили железо — он грузил железо, увозили муку — он грузил муку. Однажды он даже грузил бешеных собак, нужных для каких-то опытов.
Как-то в выходной он шел по улице. На первом этаже дома окно было распахнуто, и он увидел там черную доску с написанными на ней формулами. Он понял вдруг, что знает, как писать дальше. Он вошел, взял мел и стал писать. В аудиторию вернулся профессор, который как раз не знал, что писать дальше.
— Кто вы? — закричал профессор.
— Я Лейкин, — отвечал тот. — Грузчик на железнодорожной станции.
— Но ведь до конца эта формула не известна никому! — вскричал профессор.
— Извините, я этого не знал, — сказал Лейкин и остановился.
Профессор побежал на кафедру за коллегами, и когда они вошли, Лейкина уже не было, а малограмотная уборщица стирала с доски мокрой тряпкой.
— Что вы наделали!
— А чаво?..
Через неделю профессор нашел Лейкина на железнодорожной станции, где тот грузил уголь.
— ...Но это же очень просто! — сказал Лейкин, взял уголь, подошел к вагону и стал писать.
— Зачем вы пишете на вагоне? Он же скоро уедет! — сказал профессор.
— А я так всегда, — сказал Лейкин. — Упала доска с дома — пишу на доске. Колесо прикатилось — пишу на колесе. А недавно — смотрю, села галка. Я подкрался к ней с мелом и быстро, пока она не улетела, доказал на ней теорему Дуду.
— Дуду! — застонал профессор. — Человечество над ней бьется уже двести лет!
Лейкин развел руками.
— Знаете, — сказал профессор. — Лучше вам нигде не показываться. Вы опередили свой век!
— Да, — сказал Лейкин. — Пожалуй, я его опередил.
И они расстались. Лейкин пошел к себе грузить уголь, а профессор — к себе домой. Он вошел в кухню.
— Эх! — воскликнул профессор, потирая руки, пытаясь взбодриться. — Хорошо холодным вечером чайку с лимончиком!
Но лимона не оказалось. И чаю — тоже. И вечер был теплый.
Пока все спали, я перелистывал странички. Ну и что? Кому, трезвому или пьяному, понравится это? Разве что самому Лейкину, которого не существует. Может, Леха, при его могучих связях, куда-то втолкнет?
Я шел на кухню, накрывал его еще и одеялом.
Леха приезжал ко мне раз в неделю. Я работал тогда инженером-электриком в одной скучной конторе, и чтоб от службы той осталась хоть какая память, замечу на том языке: амплитуда событий нарастала. Литературная моя карьера в Москве совершала, со слов Лехи, безумные скачки вверх и вниз.
— Твардовскому твой рассказ понравился. Он — за!
Ура!
— Но Солженицын — резко против! Говорит, правды мало.
— При чем здесь Солженицын-то? — стонал я. — Кто дал ему?
— Я, — говорил неумолимый Леха.
Лучше бы он свой рассказ дал Солженицыну, а не меня мучил!
Трудные это были годы...
— Все! Я еду с тобой!
— Пожалуйста... только хуже будет, — проговорил Леха, уязвленно усмехнувшись. И оказался прав.
Ненастным утром в Москве мы долго добирались до лехиной бедняцкой квартирки, странным образом расположенной в треугольнике между тремя железнодорожными насыпями. Потому, наверное, он и железнодорожник?
Хоть отчасти я отомстил ему — выпил целый заварочный чайник его чая, сожрал полколбасы. Вот так вот. Наш ответ Чемберлену! Теперь мы гостим!
Он вышел в коммунальный коридор позвонить и вернулся на удивление быстро, зловеще усмехаясь.
— Будут все!
— Все? Неужели?! — Я не то чтобы был рад...
— Мое слово кое-что значит для них! — веско проговорил Леха.
Видимо — возил.
— Только выпивону с собой возьми, а то в Доме литератора обдерут как липку. Все так делают.
И я теперь — как все! Отдавая мне старый долг, он сварливо упрекал меня в стремлении к роскоши, несовместимой со званием писателя. Я горячо это отрицал. С двумя тяжелыми брякающими портфелями мы вошли, исподлобья озираясь, в высокий резной ресторан Дома литератора.
— Ну... нет никого пока, — пробормотал Леха.
— Никого?