Собственно, об этом и рассказывала большая статья, приготовленная для публикации в «Правде». Но потом, собрав наверху закрытое совещание, рассудили: советский народ еще не готов к запутанной и непонятной правде о том странном времени, люди привыкли к тому, что во всем виноват Сталин, и теперь, на сложном политическом повороте, морочить общественность хитросплетениями давней политической борьбы совсем даже не стоит. К тому же среди прорабов, мастеров и подмастерьев Перестройки числилось немало потомков погибших соратников Красного Эвалда, и обижать их в трудную эпоху ускорения было бы непростительной ошибкой. В общем, постановили: поскольку от исторической правды в конечном счете все равно никуда не деться, отложить обнародование этой самой правды до лучших в познавательном смысле времен.
Валентин Петрович, участвовавший в том закрытом совещании, вышел из зала, как раненый. «Святой человек» сразу осознал, что именно по тому кровавому лимиту, выбитому на пленуме Красным Эвалдом, и был арестован на Урале его отец, Петр Викентьевич, земский врач, мобилизованный белыми, как доктор Живаго, в 1919 году. Потом послужил он и красным, даже заведовал горбольницей, но своей пули все-таки дождался, пусть и через много лет после окончания Гражданской войны. Обессиленный всем этим, Валентин Петрович сказался больным и несколько дней не выходил из комнаты с зайчиками, обсуждая, наверное, с этими понятливыми зверьками глумливую жестокость жизненных обстоятельств и то, над какими невероятными безднами носятся людские судьбы, гонимые мусорными ураганами истории. Потом он как ни в чем не бывало появился на службе, но портрет покойной жены с его рабочего стола исчез навсегда.
Никому из родственников Валентин Петрович про свое невольное открытие, разумеется, не сказал ни слова. Только на общесемейных праздниках, когда целинница Полина Эвалдовна, воспылав, принималась романтично рассуждать о том, какой бы прекрасной была судьба Отечества, если бы ленинской гвардии удалось одолеть Иосифа Ужасного, «святой человек» лишь печально улыбался и молча отводил в сторону глаза. А ежели восторженная свояченица заводила под гитару «комиссаров в пыльных шлемах», тяжело вставал и шаркал на кухню — заваривать чай. Свою тайну он так и унес в могилу.
И только в середине 90-х в журнале «Секретное досье» появилась двухполосная статья «Кровавый Эвалд. Тайна Большого Террора», обнародовавшая наконец все то, о чем не решилась когда-то поведать газета «Правда». Сенсационный материал украшала фотография, с которой — обнимая красивую брюнетку и двух очаровательных девчушек — грустно смотрел на читателей скуластый бритоголовый усатый человек во френче. Нет, он даже не обнимал их, а судорожно прижимал к себе, словно чувствовал, что скоро у него отберут все: и власть, и детей, и жену, и саму жизнь.
Для Полины Эвалдовны эта публикация была страшным ударом. Тяжелее всего она страдала даже не от самой статьи, а от того жуткого обстоятельства, что собственноручно передала в журнал сокровенный семейный снимок. Оказывается, ей позвонили из редакции и жизнерадостно сообщили: мол, в ближайшем номере идет «эксклюзив» к юбилею того самого печально знаменитого пленума, на котором ее отважный родитель схлестнулся со Сталиным. Вот она, доверчивая, и отослала фотографию, а потом даже с гордостью сообщила Тоне: мол, наконец-то среди этого капиталистического бреда вспомнили о папе и его революционных заслугах. Лучше бы не вспоминали…
Несколько недель после появления статьи теща плакала и боялась выходить на улицу: ей казалось, все сразу узнают дочь Кровавого Эвалда, бросятся мстить за жестокого родителя и разорвут на части. Но никто даже не позвонил… Потом она постепенно убедила себя в том, что отец, конечно, ни в чем не виноват, все это людоедство подстроил подлый Благодетель, губивший людей из природного садизма. А когда из «Секретного досье» прислали денежный перевод за публикацию фотографии, с ней случился первый приступ. Очень быстро из подтянутой дамы, посещавшей аэробику, она превратилась в истерическую изможденную старуху, без конца твердившую о людском вероломстве и о том, что завтра пойдет подавать в суд на клеветнический журнал. Ни в какой суд она, конечно, не пошла, а потом случился инсульт, и Полина Эвалдовна до самой кончины почти год неподвижно пролежала на кровати, еле слышно бормоча одной ей понятные проклятья. Тоня ходила за ней самоотверженно и очень подурнела за это время…
Кстати сказать, убийственный «эксклюзив» задним числом кое-что прояснил и в странном предсмертном поведении «святого человека». Валентин Петрович погиб в 94-м, незадолго до роковой публикации в «Секретном досье». Разгром Центрального Комитета толпой озверевших младших научных сотрудников и потерю работы он перенес философски. Даже с особым удовольствием повторял Михаилу Дмитриевичу: «У меня, Миш, теперь, как у латыша: хрен да душа!» Но это, конечно, для красного словца. Хорошо зная английский, «святой человек» заключил авансовый договор с издательством «Маскарон» и сел переводить какой-то особенно срамотнющий роман Генри Миллера. Жил он размеренно: работал каждый день по пять-шесть часов. Если попадался слишком уж непотребный пассаж, трудно перелагаемый на целомудренный русский язык, шел советоваться к зайчикам. По утрам непременно спускался к набережной и в течение полутора часов медленно прогуливался до Лужников и обратно.
Однако жестокая судьба уже взяла его в свое неумолимое перекрестье. Квартиру напротив купил новый русский, в прошлом директор гастронома, а теперь хозяин одного из первых в столице оптовых продовольственных рынков. Тогда в Москве элитного жилья строили совсем мало, и самым шиком считалось вселиться в «сталинский» дом или в «цековский» — из бежевого кирпича. Оптовик, предпочтя цековский вариант, сторговал квартиру у бывшего союзного министра заготовок, который давно мечтал разъехаться с пьющим зятем. Почти год новый владелец делал роскошный евроремонт и загадил весь подъезд вместе с лестницами. По дому витали слухи, будто в гостиной нувориш установил настоящий мраморный фонтан, но подтвердить доподлинно это вызывающее обстоятельство никто не мог. Зато все жильцы могли ежедневно созерцать установленную богатеем бронированную дверь, похожую на те, что Свирельников видел в финских бетонных дотах на Карельском перешейке.
Эта дверь и погубила Валентина Петровича. Неизвестные враги оптовика прикрепили к ней бомбу, рванувшую так, что в округе осыпались стекла и взвыли сигнализации всех окрестных иномарок. Но броня выдержала, а взрывная волна, наткнувшись на преграду, ринулась в обратную сторону, вышибла деревянную дверь «святого человека» и разметала, сокрушила, перемолола все, что было в квартире. Музейные стеллажи разнесло в щепки, а из зайчиков уцелели лишь металлические фигурки, да еще некоторые, изготовленные из прочных пород камня.
Когда грянул взрыв, Валентин Петрович совершал безмятежную утреннюю прогулку вдоль Москвы-реки. Воротившись, он обнаружил полный двор милиции и пожарных. Лифт не работал. Гонимый страшным предчувствием, несчастный, забыв про одышку, побежал вверх по лестнице, чего из-за своего неподъемного веса не делал уже много лет. Достигнув уничтоженной квартиры, он сразу двинулся в пролом, увидел под ногами крошево, еще недавно бывшее его знаменитой коллекцией, всхлипнул от ужаса и рухнул замертво. Милиционеры вызвали «неотложку», врачи констатировали смерть, а соседи позвонили Свирельниковым. Михаил Дмитриевич сразу же примчался и помогал ругавшимся санитарам тащить на носилках тяжеленный труп, а потом намучился, заказывая «двойной» гроб, потому что тучное тело усопшего в обычный не помещалось.
Когда в разгромленной квартире работала следственная бригада с Петровки под руководством Алипанова, в письменном столе, в выдвижном ящике, нашли пятьсот долларов. К деньгам с чисто аппаратной тщательностью Валентин Петрович канцелярской скрепкой присовокупил сопроводиловку — розовый квадратный листочек с надписью: «На мои похороны». Ниже стояли его подпись и дата. В том же ящике обнаружилось и нотариально заверенное завещание. По нему квартира и все имущество отходили Тоне. К завещанию был подколот приватизационный документ. Увидав эти бумаги, кавказистого вида участковый милиционер, крутившийся возле оперов, погрустнел и ушел.