Сначала происходившие события не привлекали особенного внимания. Карамзин, очутившись в апреле 1790 года в Париже, хотя и заявил дежурно: «Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города», но сравнивать Париж прежний и революционный ему не следовало бы, поскольку никогда раньше он там не бывал. «Новые республиканцы с порочными сердцами» ему не понравились, потому что «безначалие хуже всякой власти!» И вообще «всякие насильственные потрясения гибельны». Однако прочие его описания нисколько не передавали тревожного состояния умов и города. Они даже успокаивали московских читателей. В самом деле, выяснилось, что революция не мешала славным гуляньям в аллеях Булонского леса, хотя вместо пяти тысяч блистательных модных карет на нем появилась едва тысяча экипажей и ни одного великолепного. (Для Москвы и тысяча карет была чудом, на гуляньях под Новинским или на Девичьем поле столько никогда не видывали.) И революция не мешала путешественнику всякий день посещать спектакли и оперу, пить кофе, читать журналы, бродить по лавкам Пале-Рояля, по саду Тюильри и Елисейским Полям, отдыхать в «Кафе де Валуа» за чашкой «баваруаза» (ароматического сиропа с чаем) и после театра «засыпать глубоким сном с приятною мыслью о будущем». Так спокойно шла революция первые годы, по крайней мере на взгляд проезжего наблюдателя.
Из России она виделась в более мрачном свете. Газеты, по своему обыкновению, не сообщали о том, что театры и кафе открыты, что кофе и баваруаз по-прежнему всюду подаются, что «едва ли сотая часть <народа> действует, а все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре!». До российских читателей доходили только сведения политические, тревожившие правительство. Король Людовик XVI был арестован, вместо Генеральных штатов образовалось Национальное собрание, где все вопросы решали голосованием. Императрица, несмотря на давнюю симпатию к просветителям, решила запретить продажу их сочинений в России и посоветовала русским подданным не ездить во Францию. Когда же на следующий год несчастный Радищев вздумал опубликовать свое «Путешествие из Петербурга в Москву», выбрав для этого самое неудачное время, она объявила его «бунтовщиком хуже Пугачева». Но, конечно, не казнила (хотя, по слухам, едва ли не собиралась), а просто сослала на десять лет в Сибирь.
Эта расправа, не вязавшаяся с мягким нравом государыни, столько сделавшей для русского дворянства, произвела тяжелое впечатление. Вскоре прекратили выходить любимые в провинции «Детское чтение» и «Экономический магазин», журнал А. Т. Болотова, настольная книга разумного помещика, и многие усмотрели в этом гонения на печать, хотя на самом деле с их издателем Н. И. Новиковым просто не продлили договор на аренду типографии Московского университета. Как бы то ни было, в Москве не осталось ни одного журнала, ни одной газеты, кроме правительственных «Московских ведомостей». Даже «Магазин аглинских, французских и немецких новых мод» прекратился в 1791 году, и дамам оставалось мучиться в неизвестности, гадая, на сколько они отстали от европейской жизни. Когда же, спустя десяток лет, восстановились отношения с Европой, все прямо ахнули от ужаса! — так отстали, просто на век.
Потому в обществе обрадовались, когда в Москву вернулся Карамзин и начал выпускать «Московский журнал», где печатал свои «Письма русского путешественника». Их читали нарасхват, и все очень хвалили. Как ни устарели к тому времени его впечатления от Европы, все же они были новее и умнее газетных сообщений. Кроме карамзинского журнала, еще какой-то В. И. Окороков выпускал книжки «Чтения для вкуса, разума и чувствований», но они безнадежно отставали от вкуса и чувств читателей.
Зимой 1793 года русские воспитанники просветителей были поражены казнью Людовика XVI. А летом до России стали доходить слухи, что в Париже к власти пришли якобинцы, чтущие одного Ж. Ж. Руссо, но странно понимающие его идеи.
Руссо в трактате «Об общественном договоре» писал: «Сам по себе народ всегда хочет блага, но сам он не всегда видит, в чем оно. Общая воля всегда направлена верно и прямо, но решение, которое ею руководит, не всегда бывает просвещенным. Ей следует показать вещи такими, какие они есть, иногда — такими, какими они должны ей представляться». Эта заповедь философа легла в основу убеждений якобинцев, а потом — и всех вообще политиков мира. Речи революционеров, особенно речи Робеспьера, тогда не доходили до русской публики, а то бы они вызвали презрение и насмешки. Когда в Париже начался голод, Робеспьер посоветовал ничего не замечать и рисовал положение таким, «каким оно должно представляться»: «…Народ никогда не бывает неправ… Но разве, когда народ поднимается, он не должен иметь перед собою достойную его цель? Разве какие-то жалкие товары должны его занимать?.. Народ должен подняться не для того, чтобы подобрать сахар, а для того, чтобы раздавить разбойников».