Выбрать главу

Когда Никодим (что бывало, впрочем, нечасто) задумывался об аллегории их союза или когда ему попадалась в блестящем журнале, где рекламы было больше, чем иллюстраций, а последние совокупным объемом значительно превышали текст, слащавая история о счастливом браке, всегда представлял одну и ту же картину — двух осьминогов, сплетенных в объятии, — и только теперь, задним числом, он сообразил, что это было рассуждение вполне в отцовском вкусе. Несмотря на заведомую статичность изображения, ему показалось, что приблизительно с зимы осьминожьи объятия стали ослабевать. У них была любимая игра в ассоциации: когда молчаливый завтрак (оба не терпели ранних пробуждений) прерывался случайной репликой, другой обязан был немедленно спросить: «Почему ты так сказала?» (или «сказал»), чтобы вытащить на свет всю цепочку алогично сцепленных друг с другом мыслей, демонтировать фрагмент умственного механизма. Оказывалось, что замечание Вероники о Китае имело своим источником беглый взгляд на иссякающую баночку с медом: где мед, там и пчелы (это понятно), потом она подумала о птицах, питающихся пчелами, потом об их ежегодных миграциях на юг, о зашитых в память маршрутах, о высоких горах на пути, о том, как, должно быть, странным для альпиниста, медленно замерзающего где-нибудь в ледниках Гиндукуша, окажется увидеть изможденную, но вполне живую ласточку, пролетающую в Сычуань, где ее гнездо послужит деликатесом для местного толстосума.

Восстанавливая, уже в одиночку, череду событий, приведшую к их нынешнему охлаждению, Никодим вел отсчет от январского вечера минувшей зимы. Они шли вдвоем на художественную выставку одного из Вероникиных приятелей: Никодим, угрюмый домосед, не терпевший холода примерно в той же степени, что и богемы, направлялся туда нехотя, в отличие от спутницы, которая, напротив, находила в развлечениях подобного рода особенный вкус, сродни, может быть, удовольствию от чтения современного романа, в котором на бесстыже торчащие ребра сюжета хамски натянута прогрессивная шкура идеологии, оммаж седобородым законодателям вкусов из «Современного мира» — так что любование прямолинейностью сочинителя проносит читателя по ту сторону наслаждения. Они шли в районе Сретенки, по плохо освещенным дворам, нужно было обойти небольшую краснокирпичную церковку, остававшуюся здесь с тех недавних времен, когда местные кварталы служили главным в Москве гнездом разврата: очевидно, скромность ее вида и неброскость местоположения были компромиссом между прямым обличением доходного порока и полным оставлением паствы без окормления. Вероника пошутила на предмет того, что, учитывая место, храм правильнее освятить в честь Марии Магдалины, — и буквально в этот момент земля у нее ушла из-под ног, и, поскользнувшись на невидимом, прикрытом снегом ледяном пятне, она, вскрикнув, упала навзничь и проехала на спине несколько метров.

Подбегая к ней, помогая подняться, отряхивая шубку и произнося все те ритуальные глупости, что положено говорить в этой ситуации, Никодим чувствовал к ней (как он понял потом) только жалость, всевозрастающую жалость, из которой, как опухоль, проросло чувство, погубившее их отношения. Произошло это, конечно, не сразу: в тот вечер они прекрасным образом добрели до вечеринки и еще рассказывали, посмеиваясь, о своем приключении. Но уже несколько дней спустя Никодим начал ощущать, как тяжеловесное сочувствие медленно проедает дыры в том неясном, таинственном, волшебном, что несколько лет клубилось между ними. У Вероники справа над верхней губой была небольшая темная родинка, по ее убеждению, придававшая ей пикантности. В эти годы переживала третий или четвертый ренессанс манера носить мушки — на щеке или в декольте, как бы облегчая фокусировку в нужных местах туповато блуждающему вожделеющему взгляду: благодаря этому любые природные подобия мушек особенно ценились. Не склонный к фетишизму Никодим не обособлял ее от прочих черт милого ему облика: высоких скул, коротких темных волос, карих глаз; в тех редких случаях, когда Вероника считала нужным посоветоваться с ним относительно перемен во внешности, он всегда просил оставить все как было и ничего не менять: скорее не из опасения метаморфоз, а из здоровой склонности к консерватизму. Но здесь, спустя несколько дней после того, что Вероника, посмеиваясь, называла «моим падением», он стал эту родинку замечать: ее ровные края, пробившийся почти из центра короткий загнутый волосок, легкий пушок над верхней губой (так возбуждавший героев Толстого и, может быть, и самого графа) — все это разладило его взгляд и его чувства. Как в раскрытом цирковом фокусе за легким триумфальным представлением вырастают вдруг в ухудшающейся перспективе годы тренировок, тонны испорченного реквизита, шрамы на коже и скрюченный уродец, споро отползающий в темноте от места, где сейчас окажутся зубья циркулярной пилы, так и здесь за цельным впечатлением живой Вероники стал вдруг определяться ненадежный сложносоединенный механизм с неаппетитной физиологией и предсказуемым поведением. Если рассуждать в терминологии книг, обложки которых принято заворачивать в крафтовую бумагу, чтобы не веселить соседей в метро, он не разлюбил ее, но стал за ангельской маской различать смертную сущность — и это поколебало его картину мира в гораздо большей степени, чем могла бы сделать короткая его или ее интрижка с кем-нибудь посторонним.

Чуткая и самолюбивая Вероника почувствовала это почти мгновенно — и после нескольких попыток так называемого «серьезного разговора» (заведомо обреченных за отсутствием предмета для последнего) стала мягко, но аккуратно сокращать свое присутствие в его квартире и жизни. Никодим испытывал сложную смесь печали и облегчения: ее присутствие слегка тяготило его, но мысль о полной ее утрате казалась невыносимой. Для него, казалось, было бы идеальным, чтобы она вдруг сделалась заключенной в какой-то стеклянный короб, где он мог бы ее навещать; иногда, в тяжеловесно игривую минуту, он раздумывал, что хорошо бы спрятать ее в какой-нибудь погреб или запереть в дальней комнате. Порой в нем шевелилось предчувствие глухой ревности: мысль о том, что Вероника окажется с кем-то, будет с ним ужинать, завтракать, спать, гулять, а еще, чего доброго, рассказывать что-то про их минувшую жизнь, была ему болезненна до крайности. Впрочем, и тянущаяся пока процедура мягкого расхождения была ему не по душе. Еще не разорванные до конца связывающие их нити обычно подсказывали ему, когда она собиралась его навестить — или чтобы забрать что-то из своего имущества, или просто посидеть на кухне с чашкой кофе или чая, покуривая, выпуская дым в окно и поглядывая на Никодима с характерной для нее лучистой смесью надменности и приязни. Невинные эти свидания (в «буйстве плоти», как это называла Вероника, ему давно уже было отказано) Никодима скорее тяготили, но избегать их, сказываясь больным или не подходя к телефону, ему казалось недостойным. Предчувствуя очередной молчаливый вечер, Никодим медленно, нога за ногу, зашел в подъезд, и сразу томное предчувствие вылетело у него из головы: в почтовом ящике покоился плотненький конверт с финским штемпелем — и, значит, его ожидал очередной заказ.