Выбрать главу

Когда-то давным-давно у Никодима была «Иллюстрированная энциклопедия для детей», где среди прочего был изображен маленький человечек в скафандре, оказавшийся на какой-то дальней планете, где сила тяготения была в несколько раз меньше земной. Человечек подпрыгивал вверх с обычным усилием, но прыжок его получался гигантским, на несколько десятков метров: он практически парил в воздухе, перебирая при этом смешными надутыми ножками специального костюма. Именно этого космического комика напомнила Никодиму манера профессора Покойного: едва прикасаясь к собственной теме, то есть к биографии и творчеству Шарумкина, он ухарски подскакивал и надолго зависал в воздухе, многословно рассуждая о колониализме, феминизме, экзистенциализме и прочих отвлеченных предметах. Никодим подумал о полистной оплате, но быстро устыдился: вероятно, речь шла о вещах, к пониманию которых у него не было ни врожденных способностей, ни подходящего образования, ни какого-то особенного умственного такта, наличие которого могло позволить увидеть за этой нелепой трескотней что-то разумное. За полчаса усердного листания Никодиму удалось выцедить из статьи в полторы сотни страниц совсем немного — как оказалось, почти все, что имело отношение к личности и взглядам Шарумкина, профессор выписывал из одного-единственного интервью, которое тот уже в статусе именитого писателя некогда дал «Утру России» (Никодим загнул уголок страницы со ссылкой); в остальном биографические сведения сводились к констатации их отсутствия. Шарумкин появился буквально ниоткуда: по слухам, в юности он любил рассказывать диковатую историю о том, как его случайно обнаружили крестьяне какой-то деревни на берегу реки лежащим в корзинке (чуть ли не по реке этой приплывшей); знакомые относили это на счет артистичности натуры и разговор не поддерживали, а после, когда он сделался еще не знаменит, но уже как минимум известен, от бесед такого рода он уклонялся сам. Учился он где-то в провинции, в школе-интернате; попал в состав губернской делегации на физической олимпиаде, выиграл ее, причем произвел глубиной своих познаний и силой интуиции такое впечатление на жюри, что ему сразу, не сходя с места (случай, кажется, беспрецедентный), предложили не возвращаться со своими товарищами обратно в интернат, а остаться в Москве, суля пожизненный контракт. Он отказался, но домой и правда не вернулся: где-то скитался, у нас или за границей, потом поступил на физический факультет, где его еще помнили и уже ждали, отучился с блеском четыре года — и на исходе пятого написал «Незадачливого почтаря». Дальше на странице предисловия вдруг заплясала стайка фамилий, ничего Никодиму не говоривших, но, кажется, много значивших для Покойного: насколько можно было понять, это были люди, с которыми Шарумкин знался в годы своей недолгой литературной… не карьеры даже, поскольку слово «карьера» подразумевает старание и возвышение (не говоря уже, что попахивает конюшней), а литературной жизни. Потом Покойный наскоро и не вдаваясь ни в какие подробности, упоминал «его (то есть Шарумкина) трагическое исчезновение» — и снова с облегчением утомленного жарой курортника пускался с головой в пенные воды феминизма с мировой скорбью. Таким образом, главное, что удалось извлечь из предисловия в практическом смысле, — место работы самого Покойного (он, среди прочего, титуловался профессором историко-филологического факультета Московского университета) — ибо с ним совершенно необходимо было встретиться. Но прежде этого Никодим сделал то, ради чего, собственно, и покупалась книга, — усевшись поудобнее, перелистнул последнюю страницу предисловия и открыл начало первого отцовского рассказа.

Сразу все как-то изменилось вокруг него — как будто он вышел из прокуренной комнаты, где неумные и неприятные люди говорили о скучных и подлых вещах, и вошел в тенистый прохладный лес. Вновь повеяло запахом сирени; на страницу книги, соблазненный ее кажущейся теплотой, деловито спланировал комар, который, утвердившись четырьмя лапками на шероховатом листе бумаги, стал чистить передними двумя свой натруженный хоботок, как бы примериваясь к уколу; в брюшке его поблескивала рубиновая капелька с кровью предыдущего кормильца. Никодим задумался о том, кто был его невольным донором, прикидывая, куда бы могло завести его это странное кровное родство, если бы он подставил насекомому руку. Первый рассказ книги был под стать его мимолетному настроению: в нем говорилось (Никодим старался привыкать к неторопливой отцовской манере) о человеке, болезненно жалеющем все сущее. Начинался он с похода героя к стоматологу: сперва тот объяснял несколько ошеломленному этим оборотом доктору, что каждый зуб у него во рту имеет собственное имя, были таковые и у молочных, но он с самого начала знал, что те обречены; нарекая же постоянные по мере их появления, он уповал, что они останутся с ним до конца и даже более того. Но вот (тянул он дальше) Джошуа захворал и теперь болит и на вид сделался довольно скверным. Дантист, осмотрев Джошуа, подтвердил первоначальный вердикт и заключил, что Джошуа надо извлекать. Дальше страницы на три шел трагический, но при этом совершенно уморительный диалог, к которому в некоторый момент присоединялась сестра милосердия, помощница доктора. Наклонившись ради увещания и утешения к больному, она случайно продемонстрировала в вырезе белоснежного халата, спасовавшего перед ее природными дарованиями, ожерелье из желтоватых камешков, в которых герой не без труда узнал человеческие зубы. Направление диалога переключилось: герой не мог прямо спросить у сестры о ее странном (хотя с профессиональной точки зрения логичном) украшении, поскольку боялся осрамить ее перед ее начальником, но при этом в голове его постепенно утверждалась мысль, что Джошуа, пожалуй, был бы не против найти вечное упокоение в составе ее ожерелья. Далее он прощался с доктором и его любезной помощницей, назначив дату решающего визита, и отправлялся домой, где садился за письмо к полногрудой дантистке. Дело шло туго, поскольку любые описки и опечатки были для него болезненны: замазывая или зачеркивая букву, он представлял себе, как убивает ее, только что родившуюся, не дав ей прожить долгую жизнь. Через тысячи лет, — представлял он, — будущие археологи могли бы найти этот листок, быть может единственный уцелевший от целой цивилизации, чтобы судить по нему, ничтожному, обо всем ее богатстве и великолепии, так что каждое слово, каждая буква, каждая точка его сделалась бы объектом исключительной важности, — и этой-то блистательной судьбы лишилась несчастная буквочка, нелепый графический бастард, произведенный на свет по неосторожности: глаза его наполнялись слезами, соленая влага капала на лист, размывая чернила и растворяя другие буквы, от чего он начинал прямо рыдать — и в этот момент слышал стук в дверь. Была ли это та самая гостья, чье появление на пороге, казалось, следовало из всей логики рассказа? Неизвестно, поскольку он на этом заканчивался и начинался новый.

Героем его тоже был человек с необыкновенным даром: он умел вступать в невольный симбиоз с разными живыми существами, сперва сам не подозревая об этом. Так, например, когда он съел яблоко с огрызком, одно из зернышек проросло у него в желудке, пустив корни и ветви, но сделало это с необыкновенной деликатностью, так что человек почти не испытал дискомфорта: напротив, увидев однажды в зеркале, что из уха у него торчит тоненькая веточка с зелеными клейкими листочками, он не побежал к врачу и не попытался ее выкорчевать, а, напротив, стал носить шапку, которая предохраняла бы нежный росток от холода. Он был разумен и предусмотрителен, так что к моменту, когда шапка по условиям климата привлекала бы дополнительное внимание, он отрастил длинные волосы, которыми и закрывал ухо, пропуская сквозь них лишь нежное розоватое соцветие, которым тем временем вознаградила его благодарная яблонька. Отдельное беспокойство доставляли пчелы и шмели, старавшиеся опылить его на ходу, но он справился и с этим: оказалось, что если сесть на скамейку и на некоторое время замереть, то они не причинят вреда — если, конечно, утомленные душистым нектаром и весенними ароматами, не устроятся ночевать прямо в цветке. Он уже подумывал о том, как будет камуфлировать будущий урожай (в том, что он состоится, сомнений не было) и на что употребит созревшие яблоки, — просто сгрызть их было бы неловко: выходило, что все время вызревания ему предстояло оставаться дома, заранее приобретя необходимые припасы, — но по условиям фрукты нуждались в солнечном свете, а балкон его квартиры выходил на северную сторону дома… тут в эти манящие расчеты вторглось новое обстоятельство: в его организме поселилась колония дрожжей, которая в награду за приют и регулярные порции сахара (ни в коем случае не вместе с горячим чаем) подкармливала его чистым спиртом, который сама вырабатывала, — так что герой рассказа на некоторое время решил отставить дальновидность и пуститься во все тяжкие. В этот момент Никодим, не дочитав, закрыл книгу, заложив страницу спланировавшим к нему в руки листочком, — ему не то чтобы не хотелось узнать, что будет дальше, но он почувствовал что-то вроде пресыщенности прихотливым отцовским воображением: книга ему несомненно нравилась, но впечатления от нее должны были отстояться. Тем более что если он хотел застать профессора Покойного на рабочем месте, ему следовало поспешить: был четвертый час дня, так что тот вполне мог уже, покончив с дневными лекциями, уйти домой.