Глубокая и чистая радость осветила жизнь Сковороды. Эта радость была глубоко внутренняя и в то же время шла извне. Покой и благословение он нашел уже не во внутреннем борении и в уединенной глубине своего «Я», а вовне, в светлой и страстной привязанности к другому «Я», — и радость его была в том, что это другое «Я» оказалось достойным его великой любви и ответило ему такою же сильной и бескорыстной привязанностью. Это важное событие в жизни Сковороды. В сорокалетнем угрюмом и упорном однодуме вдруг проглядывают детские черты, и он становится способным не только на беспричинный, радостныйсмех, но и на явное ребячество. Он среди нежных обращений называет Ковалинского carissimum nobis ζώον, приветствует его: χαίρε εράσμιε μου τέττιξ, χαι φίλτατε μύρμηξ, неожиданно называет его Кириллом. Когда Ковалинский впоследствии знакомится и дружится за границей с Даниилом Мейнгардом, Сковорода настолько принимает в сердце своего нового друга Ковалинского, что в письмах к Ковалинскому иногда подписывается tuus Servus et amicus Gregorius Daniel Meingard. «Прощай, Михаил! Напиши мне три — четыре стишка и пришли. В каком роде? — спросишь ты. В каком угодно! Ведь все твое мне нравится». «Пришли мне три слова, если не сможешь четырех. Я видел кост'бусср, что получил от тебя стишки, не помню какие, двухметровые или Анакреоновы; но какие бы ты йи прислал — будут для меня нектаром»… Стихи Ковалинского, не отличавшиеся поэтическими достоинствами, нравились Сковороде только потому, что написаны были любимой и любящей рукой. Он сам в этом признается. «Ясно, что стишки твои грубоваты, но потому оннтвои, сильно мне нравятся. В них, как в светлом родничке, ясно, ясно вижу твою душу, любящую добродетель, хорошую литературу и меня, твоего друга». Но эти причуды и пристрастия, вплетаясь в серьезные и глубокие отношения Сковороды к Ковалинскому, не только не портят этой удивительной дружбы, но, наоборот, придают особый аромат и своеобразную прелесть.