Мелочи и причуды гаснут и растворяются в великом свете страстной духовной привязанности Сковороды к своему юному другу. Он сам удивлен силою и значительностью этого нового факта своей жизни и в письмах не раз возвращается к вопросу, что такое дружба. Он приводит и комментирует Ковалинскому замеча — тельные слова Аристотеля: όταν βουλόμεθα σφόδρα φιλον είπετν μία φαμέν ψυχή ή έμή και ή τούτου, — кого хотим назвать настоящим другом, говорим, что его душа и моя одно, — или εστί γαρ, ως φάμεν, ό φίλος έτερος εγώ, — друг есть, говорим, наше второе «Я». Много раз останавливается на словах Плутарха о дружбе.
«Призираю Крезов, не завидую Юлиям, пренебрегаю Демосфеном, жалею богатых. Пусть домогается каждый, чего хочет. Я же буду не только счастливым, но блаженнейшим, если у меня будут друзья. Что удивительного, если нет для меня ничего слаже, чем общение с другом? Только бы Бог укрепил меня в Своей добродетели, только бы сделал меня мужем честным и другом Самому Себе. Ведь люди хорошие — Божьи друзья, и только таковым надлежит высший дар чистой Дружбы»[29]. Дружба становится для Сковороды фактом метафизическим, религиозным. Само христианство он понимает как завет совершеннейшей дружбы. «Что может быть губительнее площадной, т. е. ложной любви? И что божественнее любви христианской, т. е. истинной. И что такое религия христианская, как не истинная и совершенная дружба? Разве Христос не указал, что отличие учеников Его — взаимная любовь? Разве не все соединяет дружба, не все устраивает, творит и разрушает только вражду? Разве не называется Бог Исус у возлюбленного ученика своего Иоанна?.. Разве все дары, даже и ангельские языки, не ничто без любви? Что изобилует? Любовь. Что созидает?. Любовь. Что сохраняет? Любовь, любовь. Что услаждает? Любовь! Любовь — начало, середина и конец, сс урл, со…». Если Сковорода в письме к неизвестному не без иронии, часто свойственной ему, пишет: «Приметили ли вы, что отсутствующая дружеская персона похожа на музыкальный инструмент: он издали бренчит приятнее^, то этот жесамый образ, примененный к Ковалинскому, смягчается и делается прологом к выражению высоких чувств: «Как то το μουσιχόν όργανον, слышимый издали, приятнее для слуха, так обыкновенно беседа с отсутствующим другом много сладостнее, чем с присутствующим. Со мной случается, что я в особенности тебя тогда люблю больше и тогда больше стремлюсь к твоей την ήδύστην προδηγορίαν, когда я не с тобой, когда разлученный с телом твоим мой дух ведет беседу и разговаривает с твоим духом, ομιλεί τε χαί συνδιατρίβε, в общении молчаливом и аасоцстр. Расстояние не мешает, сладость не уменьшается от насыщения, наоборот, растет и все более и более увеличивается наслаждение, потому что условия невидимого царства совсем не те, что условия земных и тленных вещей. И в ряду тех высших вещей, которые обыкновенно смягчают горечь моей жизни, это занимает не последнее место. В самом деле, что приятнее любви, что слаже и живительнее? Я почитаю лишенными солнца и даже мертвыми тех. то лишены любви, и совсем не удивляюсь, что αυτός ό Θεός зовется αγάπη.. Добрая любовь — истина, постоянна, вечна. И никогда не может быть любовь постоянна и вечна, если рождается из тленных вещей, т. е. богатства или чего‑нибудь в этом роде. Она рождается из родства вечных душ, помогающих друг другу в добродетели, а не в испорченности. Как гнилое дерево не клеится с гнилым, так дружба не рождается между людьми скверными. Поэтому, если любовь моя тебе приятна, — не бойся, что она когда‑нибудь прекратится; ведь если ты чтишь и следуешь добродетели, любовь сокровенно растет, как дерево, и сильней самой смерти. Ты постоянно перед моими душевными очами, и я ничего доброго не могу ни помыслить, ни сделать, не чувствуя, что ты постоянно присутствуешь во мне. Ты со мною, когда я ухожу в уединение, ты невидимо сопутствуешь мне, когда я на людях. Если горюю я, ты участвуешь в моей скорби, если радуюсь, ты участвуешь и в моей радости, так что и умереть я немог бы без того, чтоб образ твой не унести с собой как тень, если только смерть может разделить то, что тело разрушает, но душу делает более свободной. Так, освобожденный от тела, я буду с тобой в памяти, в размышлении, в молчаливой беседе. Настолько любовь самой смерти сильнее».
Чувствуя такую близость, Сковорода простыми словами говорит другу своему о самом заветном желании своем, о затаенной мысли всей своей жизни. «.. Я пекусь о богатствах духа, о том хлебе и о той одежде, без которых нельзя войти в прекраснейший чертог небесного Жениха; все мои силы, все мое стремление я направляю сюда… Но ты хочешь, чтоб яснее я показал тебе свою душу. Слушай же: все я оставляю и все оставил, и одного только хочу достичь во всю жизнь — это понять, что такое смерть Христа и что означает Его воскресение. Ведь никто не может восстать с Христом, если прежде с ним не умрет… Горе глупости нашей! Мним, что держим в руках ковчег священного Писания, когда быть может не знаем, что такое крещение или что такое священная трапеза. Если б эти вещи бьши поняты с первого раза, называли бы их таинствами — mysteria? И не неразумно ли называть тайным и сокровенным то, что открывается только неученым? Древние фарисеи и книжники льстиво думали о себе, что они — закон Моисея, и однако Христос называл их слепыми. Кто познал ум Господень, γαρ εγνω νουν χυρίον? Это Павел говорит о Священном Писании, в котором сокровенно заключен ум Господень, недоступный, скрытый образами: кто откроет печать? Вот чего, дорогой Кирилл мой, домогается и жаждет дух мой, вот к чему влечется. Так что не можешь ты спрашивать, что я делаю».