— Хозяин приехал, Григорий Иваныч!.. И наши с ним, в дом идут! — с радостным воплем вслед за первой ворвалась вторая. За спиной ее, молча сверкая глазами, стояла индианка Порумба, всем своим видом она как бы подтверждала радостную весть.
От нечаянной радости кровь отхлынула от сердца и помутила в глазах Натальи Алексеевны белый свет. Хотела кинуться навстречу и не могла: свинцовая тяжесть налила ноги… «Приехал, вернулся! И, видно, спешил к домашней радости, вырвался вперед, бросил караван в дороге, — думала Наталья Алексеевна, — и не знает, орел мой, какая беда ждет его в доме».
«Люди добрые, — выпроваживая в Охотск караван и миссию, низко поклонилась отъезжающим Наталья Алексеевна, — об одном слезно прошу: не обмолвитесь Григорию Ивановичу о беде в нашем доме — задушит его жаба проклятая… Приедет, я сама ему во всем спокаюсь…»
Надо понять, чего стоило гордой жене морехода это обращение к людской поддержке: она брала на себя какую-то долю вины за случившееся. С архимандритом Иоасафом она переговорила особо и келейно и передала ему за обещанное умолчание пятьсот рублей на нужды миссии.
Простые люди поняли и уважали тревогу и опасения Натальи Алексеевны. Никто из них, к кому ни подходил с расспросами Григорий Иванович, пытаясь узнать подробности несчастья в своем доме, не сказал ничего, отзываясь неведением, а многие и действительно ничего не знали. Один Иоасаф, рассчитывая на вещественную благодарность морехода за осведомление и преподанное ему духовное утешение, по-своему передал о случившемся.
— Как же недоглядела, не защитила ты Ираклия? — угрюмо спросил Шелихов жену на пороге дома. — А еще кумой высшему начальству приходишься! Я на тебя надеялся…
И тут же, увидев, как побелело лицо жены и как упали ее тянувшиеся к нему руки, крепко обругал себя в душе за нечаянно вырвавшийся упрек. Григорий Иванович сильно негодовал на попытку Натальи Алексеевны скрыть от него до времени несчастье: «малодушным считает, не выдержу новую кровавую обиду». В дороге, обдумав, принял все как еще одно проявление ее любви и заботы о нем и решил воздержаться от малейшего упрека, а встретился — и вот… «недаром говорится, — припомнил Григорий Иванович прочитанное у какого-то мудреца, — что ад раем бы казался, кабы смолу его нашими добрыми мыслями залить».
— Не торопись, Григорий Иваныч, расскажу — пожалеешь, — чужим, мертвым голосом ответила Наталья Алексеевна, и Шелихов понял, как трудно ему будет заслужить прощение.
— Ладно, прикажи баню нам истопить, а пока пойдем… Расскажи, сделай милость, как архитекта моего загубили! — обратился он к жене, когда она привела его в свою моленную.
Темные лики угодников старинного письма, едва озаренные несколькими горевшими перед ними лампадками, глядели сурово и недоброжелательно. Мореход избегал здесь бывать и сейчас внутренне поежился от холода кержацкого иконостаса, напоминающего погребальный склеп, в котором когда-нибудь поставят и его гроб. Моленная, чувствовал он, была враждебна той полнокровной, буйной и пестрой жизни, что всегда кипела за ее стенами, манила и была ему единственно дорога.
Григорий Шелихов был человеком скорее «православным», чем верующим, он неукоснительно выполнял предписанные церковные обряды, но православия своего держался в той лишь мере, в какой понимал его не религиозно, а как освященное временем проявление русского духа. Поэтому-то он и не видел разницы между своей «православной» и кержацкой верой жены. Неистовый протопоп Аввакум, пользовавшийся большим почетом среди староверческого сибирского купечества, был в глазах Шелихова чуть ли не героем за одно хотя бы то, что претерпел Аввакум от царских воевод и бояр. Шелихов щедро жертвовал на церковь и любил в то же время слушать сомнительные рассказы своего духовного отца, протопопа Павла Афанасиева, о приключениях среди обращаемых в православие якутов, чукчей и камчадалов и скоромном домашнем быте их духовных пастырей.
— Я, — как бы отделяясь от него невидимой завесой, сказала Наталья Алексеевна, — под образами стою, чтоб не допустили угодники божий от тебя что-нибудь утаить…
— Господь с тобой, Наташенька, неужто я образам больше тебя поверю…
— Не суесловь, Григорий Иваныч, господь накажет! А было оно так… Полудневали мы в столовой горнице. Катенька пирожками своего изделия потчевала, мы и смеялись: пирожки рыбные фунтовые, а Ираклий пяток съел, нахваливает и еще тянется. Вдруг слышим людской топ, и входит полицеймастер, наш Завьялов, с желтоскулыми братскими… много их, человек десять, а то и двадцать, почитай, было, а за ними, вижу, вроде Козлятникова рожа поганая усмехается…