Если б не эти слоновьи мятежи, да не сумасшедший гомон тысяч птиц в садах и во дворце, да не ружейная пальба из окон, да не пушечные салюты под колокольный трезвон, да не частое пение виватов, да не шушуканье гвардейцев по углам — то жилось бы в городе Петра совсем тихо…
Как-то вечером в Зимнем дворце цесаревна Елисавет была вдруг потребована от банкетного стола в отдельный покой. Вышла она оттуда через несколько минут, шумно дыша, с алыми пятнами на щеках и полной шее.
Только что Анна Леопольдовна, мать царствующего младенца Иоанна Антоновича, строго отчитала ее за подозрительные переговоры с некоторыми послами и гвардейскими офицерами. Добро бы уж действительно имелась какая-то твердая договоренность! Нет, все было неопределенно, как невская капризная погода за окном.
Но именно теперь нужно было на что-то решаться.
Минула тревожная ночь.
Молодая женщина подала голос из своей спальни. Ей принесли нагрудные латы — кирасу. В спешке надевали их прямо поверх платья. Елизавета вдруг сделалась решительной и властной, настоящая дочь Петра — Венера в доспехах Марса.
Ночью она явилась перед своими гвардейцами, явилась прямо из вьюги, ослепительная и отважная, с локонами, облепленными снегом.
Вдохновение передалось по шеренгам.
— Клянемся тебе, матушка! — крикнула верная гвардия.
Пошли.
В Зимнем караульные были вялы и покорны спросонья.
Поднялись в покои Анны Леопольдовны. Цесаревна смело прошла к постели и растолкала женщину, которая совсем недавно так оскорбительно ее отчитывала за неосмотрительное поведение.
Наутро, как говорит историк, народ приветствовал новую императрицу. Народ состоял из регулярных частей, которые мерзли под окнами дворца, — продрогшие гренадеры с гусиной кожей. 25 ноября 1741 года было датой очередного — из почти вошедших уже в привычку — дворцового переворота.
Из Киева певчих везли по старому почтовому тракту, через Козелец, Глухов, Севск, Калугу. Недалеко от Козельца стоял при дороге хутор Лемёши — с недавних времен место знаменитое.
Что бы теперь было с нашей Малороссией, рассуждали попутчики, если бы однажды лемёшский реестровый казак Грицько Розум не напился в шинке, и не вернулся домой в состоянии драчливом и дурном, и не попался бы ему на глаза старший его сын Алексей, и не погнался бы он за сыном вокруг хаты с топором в руках, и не сделали бы они — один в гневе, а другой в ужасе — нескольких кругов, и не изловчился бы Алексей, и не юркнул бы в ворота, и не убежал бы в церковь соседнего села, и не пел бы на тамошнем клиросе так хорошо, что мимоезжий генерал Федор Степанович Вишневский посадил его на бочку токайского вина и привез в Петербург, где, будучи придворным певчим, Алексей до того понравился цесаревне Елисавет и голосом, и видом своим, что она его, «друга нелицемерного», поощряла, поощряла — и вот теперь, став самодержицей, сделала первым человеком империи.
Жалко лишь, что сам Розум не дожил до этого славного часа, наступившего благодаря его не только неразумной, но и вполне дурацкой выходке. Уж было бы на что ему посмотреть! Посмотрел бы он на старшего сынка, такого важного и красивого, как выезжает он в сопровождении сотни таких же, как сам, красавцев на заячью охоту или как восседает за столом, ломящимся от обилия всяческих питий. Да и не только бы посмотрел, но и сам вкусил тех напитков, после чего уж стыдно было бы ему ступить на порог шинка, в котором усатая дочь Израиля потчевала его разбавленной оковитой. Посмотрел бы и на Кирилла, младшего сына, как-никак гетмана Малороссии и президента Академии наук, в каких он дворцах живет и какие письма сочиняет французскому ученому мужу Вольтеру.
Но вот ведь не довелось Розуму поглядеть на все то, чему он был всему прямой и главный виновник.
Что же касается Розумихи, то, сделавшись вдруг из убогой казачьей вдовы чуть ли не второй дамой двора, та насмотрелась разных див. По всей Малороссии теперь гуляют подробности из ее жизни: какие носит прически, как на балах щеголяет.
Конечно, по зависти много на пожилую женщину и наговаривали, вплоть до такой нелепицы, что де колдунья она, с нечистой силой общается, потому и императрицу с помощью сынка-колдуна приворожила.
При дворе теперь малороссияне были в особом фаворе. В обеих столицах зажили они шумными полубогемными колониями: сплошь ведь были мастера на всяческие художества любители красиво погулять и окружающим составить приятность.