И Гример встал, надел плащ и вышел за ними почти равнодушно.
Так мертвые отдают свое тело червям, как мертвые отдают свое тело огню и летят пеплом по ветру, слабо и медленно, нежно и тихо, как сожженные обрывки письма от того, кто был любимым и уже безразличен…
Гример опустил капюшон на лицо и медленно побрел вниз к домам, по улице, которая здесь, около лаборатории, была пустынна, только оттуда, только оттуда, снизу, где были дома горожан, слышались крики или стоны. Стоны обрывались, и крики взрывались веселым гулом голосов, потом стихали, и опять через некоторое время гремел этот почти подземный гул — как будто ворочался вулкан внутри себя. Как будто голоса играли в детскую игру «холодно — горячо», и когда «холодно» — было тихо, а когда «горячо» — вулкан рычал.
Когда Гример спустился за пределы зоны Дома, он понял принцип тишины и гула — толпа металась по улицам, кто-то из ее числа вскакивал в распахнутые во всех домах Города двери, и толпа молча ждала на дожде, и дождь хлестал на порог этих распахнутых дверей, и затекал в подъезды, и лужи стояли в подъездах, и вот, разбрызгивая воду этих луж, вошедшие вытаскивали оставшихся в живых обитателей этих домов, и тогда толпа приветствовала ревом их удачу, все подхватывали беспомощного против этой силы человека и, на руках неся его, поднимались к Дому.
Гример остановился около толпы, не открывая капюшона, растворился в ее рядах и вместе со всеми стал ждать около одного из подъездов, молча, как ждали молча добычи окружавшие его. И вот он увидел, как из подъезда вытащили полуживого в разорванной одежде человека, с обезображенным ударами лицом, толпа взвыла радостью, с человека сорвали остатки одежды, и голое тело взмыло над вытянутыми вверх руками, и струи дождя, как барабанные палочки, замолотили по коже человека, выбивая свою победную дробь. Дождь тоже принимал участие в празднике. Чтобы досмотреть это действо, Гример тоже коснулся пальцами тела человека и вместе с толпой отправился вверх, к Дому. Пока люди шли по улицам, никто даже не обратил внимания на Гримера; они были упоены своей миссией, они, что еще вчера не смели ступить шага по этим камням, сегодня были властью, дознанием, судом. И может, не раз бы Гример пропутешествовал по улицам, а потом отсиделся где-то, чтобы еще хоть раз издалека увидеть Музу, новую жизнь нового Города с новым лицом, увидеть дело рук своих, но именно руки и подвели его. Не лицо — оно было под капюшоном. Когда люди, обойдя Дом, вошли через черный ход в зал, который Гример, проживя жизнь в Городе, никогда не видел, и вспыхнул свет — ударил в закрытые капюшонами лица и осветил руки, то возле спины обреченного, окруженные волосами, скрюченными, короткими, жесткими пальцами, занялись белизной и тонкостью своею пальцы Великого Гримера. Так в болоте, пахнущем смрадом, вопреки здравому смыслу цветет лилия. Лилия. Вот люди швырнули на пол полуживого человека и, окружив Гримера, сорвали с него плащ, одежду, и, увидев старое лицо, загомонили и удивились бесстыдству и пронырливости своих предшественников, и еще раз убедились, как справедливы они в охоте своей. Дойти до такого цинизма, чтобы идти в рядах их. И, подняв Гримера над головой, подошли к двери Ухода, и опустили Гримера, и поставили его на черную площадку — верхнюю ступень лестницы, ведущей вниз. И Гример встретился с глазами лежащего на полу человека, и улыбнулся, и кивнул головой, и потом перевел око на людей, которые смотрели на него из низко надвинутых капюшонов, так что трудно было разглядеть лица. Может, и среди них были те, кто знал Гримера, а впрочем, какое это имеет значение. Человек исполнил то, зачем он был послан в этот мир. Уход — это дело времени и техники, которые исполнившему безразличны. А люди смотрели на Гримера и ждали его реакции — уж больно по-разному уходили на их глазах пойманные, кто — плача, кто — падая на колени, целуя ноги казнивших его, кто — пытаясь сопротивляться, и тогда приходилось слегка придушить смешного человечка, чтобы он не суетился перед Уходом. И удивился Гример опять самому себе — не было в нем в эту минуту ни страха, ни удивления, ничего, кроме мертвого любопытства. Как не было его ни в зале, когда он выводил Музу, ни на улицах Города, ни сейчас. Наверное, и страх, и любовь, и желание остались там — в лице Стоящего-над-всеми, которое светило этим людям так ярко и было так всемогуще, что именем его им было все позволено, все прощено, все оправдано. И двинулась лестница под ногами Гримера, и заскользила вниз, и разошлись двери, и, щелкнув, сошлись за ним, — так рот рыбы, попавшей на сушу, закрывается судорожно и беззвучно. И пока открывалась дверь, рассмеялся Гример в своей неживой улыбке. Муза — жива. И не страшно, что не будет его, Муза — это тоже Гример. И ее будут любить эти скрюченные жесткие пальцы, и она научит их нежности своей, которую она открыла с Гримером. И опять улыбнулся Гример, может, своей наивности, а может, правде, которую он видел или хотел видеть таковой. И перевел глаза из внутри себя — наружу, и увидел Гример в первый раз высокий зал, голубой сферой теряющийся в высоте, а внизу перед ним застывшее неподвижное зеркало чуть желтоватой воды, и это зеркало едва дрожало в том месте, где лестница, движущаяся под Гримером, уходила в воду, и мыльные круги расходились и снова гасли недалеко от этой лестницы. Тяжела и малоподвижна была вода, словно масло было разлито по ее поверхности.