В далеких городах на северо-востоке, в Мичигане
Выходят ли мальчишки с бабушками на лужайки,
Натягивают ли веревки, гудящие, как струны,
Между верандой, дубом или вязом, развешивая
Породистых зверей с индийской статью,
Маячащих повыше их голов?
По-прежнему в такие дни весь город
Полнится сердечным перестуком,
Когда колдунья-бабка с мальчуганом,
Прабабушки с внучатами самозабвенно изгоняют
Время из основы и утка истоптанного гобелена,
Из жаркой плоти шерстяной,
Высвобождают Время, отдавая ветру, и смотрят,
Как сквозь миллиард следов
Из пыльной тучи проступают
Зеленые, неотразимой красоты деревья?
На общем языке способны ли еще общаться
стар и млад?
Широкий панцирь и уголья огнехода
для самой терпеливой божьей твари,
Чьи огненные очи наблюдают и шкура тертая
Почуяла усталость женщины, и вот мальчонка
принял эстафету:
Там, где одно биение замирает, другое сердце
начинает биться.
Разделенные утесом запыленной шкуры,
Пожилые и юные переглянулись,
Между ними века и мили,
И, придержав на миг свои стрекала,
Они друг другу улыбнулись.
Домой возврата нет?[10]
Мне говорят: домой возврата нет,
Ни в коем случае не возвращайтесь,
А я домой вернулся,
И подгадал в тот час, когда,
Скользя по золоченым рельсам,
Поезд прибыл в сумеречный город.
Я еду в ореоле бронзы и вижу
Ржавчины налет на каждом листике,
На каждой кровле, балюстраде;
Вагон катился по высокой эстакаде,
Ход замедляя на пути к перрону,
А я смотрел на море сумерек,
Что ненадолго обволакивает мир
Перед рассветом и закатом.
Я вышел из вагона и зашагал по желтым доскам,
Добытым из мифических дворцов.
А вывеска с названием станции была из золота.
Деревья, вы только гляньте, носят эполеты!
Плющ на старой школе, как ослепительное
кружево.
А из тени кошачий глаз сигналы подает,
Которые сойдут за звонкую чеканную монету.
Посыпаны шафраном индейского песка
Тротуары, по которым я ходил.
Лужайки превратились в янтарные ковры,
по которым ползали
Кроваво-красные рабовладельцы муравьи,
от сочных красок ошалев,
Воображая, что попали в богатейший в мире
арсенал.
Простые пчелы в воздухе сплетают гобелен.
Вниз по наклонным балкам минувшего полудня
И грядущей ночи
Паук спускается по арфе из медвяной пряжи,
Которая, коль пробежать по струнам,
Исторгнуть может вопль чистейшего восторга.
Все-все залито было светом!
И самый воздух истекал сиропом вязким от ветра,
Заставляющего петь монеты, что гроздями
увешивали ветки.
Под каждым деревом лежали сорванным
джекпотом лавины листьев.
Просеменила мимо псина, щеголяя шерсткой,
словно из Форт-Нокса[11],
С глазами-запонками, которые она носила
непринужденно,
Как должное, и уже забыла, и даже ухом не повела.
Дом в котором я родился,
Дом бабушки,
Ужасный самый и прекрасный самый,
Весь полыхал, когда я мимо проходил,
И пламя бушевало в окнах
От утопающего солнца.
Все стекла до единого – расплавленная бронза
Щитов старинных, на которых тысячи погибших
в битвах
Торжественно несли на погребальные костры
заката.
Словно вознесенные к моменту моего прихода,
Окна ослепительно сверкнули, оглашая воплями
лужайки,
Затем метнулись, чтоб запалить побольше
Факелов на полыхающих верандах,
заросших розами,
И чердаки пустились в пляс с роями
искр-светляков,
А купола на башенках желанием сладострастным
вспыхнули
И, обезумев, девственные люстры затрещали
огоньками.
Я встал как вкопанный.
Я зашагал по золотой траве,
Горящим башенкам позволив ослепить меня.
Никто ни разу мне не оказывал такой прием
За всю историю моих приездов и отъездов.
Ни разу мне не привалило подобное богатство.
Закату было ведомо о том, что нужно мне,