Кержацкая мораль, то зиждящаяся на библейских предписаниях, которые имеют целью оградить людей от смертных грехов, то позволяющая закрывать глаза на эти предписания, нередко двулична и бесхитростна. Это на завтрашний день воспоследуют молитвы во отпущение грехов, а в тот поздний вечер в компании поступками правили вовсе не библейские заповеди, почему словно бы шуточные лобзания вослед пробуждающим, горячащим кровь припевкам или объятия где-нибудь в стороне от стола : в закуте, в сенцах – были не самыми страстными проявлениями, сообразными с часом, разыгравшейся людской стихии.
Рыбарь Феофан – кровный брат Навкратия, сколь ладный ростом, широкий костью и взрачный, как созревший клен на лесной опушке, столь же смиренный в словесных баталиях, не мог затеряться средь сородичей все по той же причине ладной внешности, но тихо противился тем, кто тщился увлечь его в вихрь трепака или, положив властную длань на упругое плечо, приглашал поддержать общепризнанную песню про трагическую любовь такого же, как Феофан, рыбаря и охотничей жены. Ефимия, издавна носившая внимание к Феофану, весь вечер из-под бровей следила за ним и замечала, что глаза его обращены не на нее, Ефимию – случавшуюся забаву, а очерчивали след за обслуживашей трапезу Агафьей.
Еще при здравии ее родителя рыбарь, встречая, ласкал отроковицу, только обретавшую должную стать. А однажды, застав у себя в подворье, увлекшуюся в игре с медвежонком, его, Феофана, случайной добычей, усадил к себе на коленки. «Ясочка ты наша голубоглазая, – ворковал, гладя, похлопывая по спине; осторожно, чтобы не вспугнуть, облапал ручищами округляющиеся ее чресла. – Тянешься к ярилу, как подсолнушник светолюбивый». Она, еще не пуганая, была податливой на взрослые ласки, но уже ощущала непонятные силы, вздымающие грудь.
А в тот вечер при поминании отца Агафья, уже обретшая достаточный возраст, служила обществу, подавая снедь, унося посуду со стола. В разгар гульбища больше нутром учуяла не дождавшаяся к себе внимания Ефимия, как Феофан, заметив, что девица по какой-то нужде, должно быть, проведать дохаживавшую последние дни стельную корову, засобиралась во двор, неспешно встал из-за стола и словно бы так, безнамеренно, удалился из горницы, вышел вслед за ней. Как тень, так же предупреждая постороннее любопытство, выскользнула Ефимия из избы.
Будто подрумяненная луна проглянула между отяжелевшими тучами; поземка, еще с вечера усмирившая сиверко, мчалась поперек дворища; повернувшаяся на лето зима смягчавшимся дыханием подтверждала, что Сретенье торопит природу обнадежить своих питомцев оттепелью. Бесшумно спустившись с крыльца, Ефимия прислушалась, осторожно ступая, направилась к хлеву, дойдя, притаилась у притворенной двери, через щель в заборнике стала присматриваться в темноту, чтобы увидеть поличное своего окаянного присухи. Подохав, спокойно продолжала перемалывать свою жвачку корова, ударил копытом по земляному полу конь, фыркая, хрумкали сено овцы. Зыбление в груди усилило дыхание женщины, горячая волна, ударившая в голову, согрела лицо и пошла по дрожащему телу. В углу напротив щели, к которой припали соглядать расширившиеся зрачки, слышалась возня. Быть может, не смогла отбояриться, а может, вольно сподобила сама похотливого кобеля послушная пробудившейся похоти племяшка. Слышно было, она тихо охала, непонятно, от бессилия в неравной борьбе или от чувственности. Шуршала солома, скрипел под тяжестью тел шип кормушки. Тщетно пыталась разглядеть желанную картину женщина, облизывала сохнувшие губы, подушечкой пальца вытирала в уголках глаз высочившуюся от страстей влагу. Лишь с прекращением многозначительного шороха, когда едва уловимые звуки то ли всхлипывания, то ли поцелуев говорили об окончании таинства или, быть может, о выражении остуды-обиды, – женщина торопливо пошла к крыльцу. Не ярилась, не осуждала случившееся, поспешила молча влиться в гульбище, затеряться в нем.
А когда приспело время, всяко изощрялась, чтобы отлучить Степана от растратившей честь девицы. Видя тщетность своих стараний, в злости поведала сыну о том грехопадении; изобрела, помимо того, навет, будто мог одарить рыбарь свою племяшку постыдной болезнью, обретенной при насильничаньи от жены киргизца, неведомо какими путями забредшего однажды с санным караваном верблюдов в запретное для иноверцев пустынножительство. Но одичавший в похоти кобель и слушать не хотел мать, грозился уйти со своей мотаней в тайгу, жить средь зверья. Так и вползла под чужую крышу свекровьина нелюба, проворством в закуте, послушанием выкупая смирение восставшей против нее женщины.