Агафья лежала не шелохнувшись. Но медведь не уходил. Он лишь отошел на несколько шагов, постояв, упал на бок, ткнулся головой под брюхо, щелкнул зубами, то ли изловив назойливое насекомое, то ли извлекая репей, полизал брюхо, встав, вновь вернулся. Покачал головой, вновь стал обнюхивать. Может, в дальнем уголке его звериной памяти всплыл тот человеческий запах. Он вдруг незлобиво заворчал и уже в который раз ткнулся влажным носом ей в грудь, понюхал, горячим шершавым языком стал облизывать, но оторвался, вновь в размышлении посмотрел в сторону и уже толкнул женщину мордой в бок. Тяжелая лапа легла на ее живот, когти через ткань поневы вонзились в тело.
Агафья, приоткрыв глаза, наблюдала за зверем. Что-то удерживало его здесь. Этот запах, непривычный, возбуждающий. Медведь начал порыкивать. Чувствовалось его нетерпение. Он зубами стал хватать одежду, мордой толкать в бок, положив тяжелую лапу ей на живот, едва шевельнул ноздрями, принюхался.
Лес стоял в полуденной дреме. Безмолвие пернатых ее жильцов, тишина в это сердцевинное время лета, редко нарушавшаяся даже в ночные часы, теперь оживлялась набегающим изредка порывом легкого ветерка, на который листва дружно отзывалась веселым шепотом. Медведь, подняв голову, посмотрел поверх кустов, повертел головой по окоему, отошел от женщины, вновь лег, словно сомневаясь в чем-то, но пролежал недолго. Вернулся к ней, издавая негромкое рычанье, мордой полез под край поневы, когтями цепляя ее. Ткань затрещала, обнажая тело женщины. Зверь носом ткнулся в него. Агафья поняла причину такого поведения неожиданного ухажера, неизбежность исполнения его желания, только распалявшегося в нетерпении. При толчке она перевернулась на живот, согнула ноги в коленях и в следующую минуту, едва удерживая навалившуюся тяжесть на спине, почувствовала горячую плоть зверя, который когтями рвал одежду, в кровь раздирая плечи, спину, зубами хватал волосы на голове, пока рычанье его не стихло. Только тогда он оставил ее, медленно закосолапил, отошел к кусту черемухи, лег на живот, положив морду на землю, и скоро тяжелое дыханье усмирило сном окончательно утихшее возбуждение.
Прошли недели. Агафья все реже вспоминала о случившемся, про себя рассудив, что нет в нем греха, но однажды вдруг по заметным лишь самой признакам поняла, что носит под сердцем зачавшуюся жизнь, удивилась небывалому поползновению природы, встревожилась за грядущий исход. Но не от кого ей было ждать совета-успокоения, и собралась она в дальний путь в затерявшуюся средь лесов деревушку в сотне верст от родных мест, где, по рассказам, проживала бабка-повитуха, по редким просьбам избавлявшая женщин от бремени.
Старуха встретила ее ласково, выслушала тревогу-исповедь.
– Много сказывают люди по сей счет, милая, – стала рассуждать баба Ганя. – Только прожила я на белом свете шесть десятков, ан не доводилось видеть то, о чем слышала в россказнях людей. О том, что ведмедь сожительствует с женщиной, множе, чем других, сказок. А все так же, не доводилось видеть своими глазами, что выходило из того. И потому скажу тебе, правдиво присловье: «Говорят, в Москве кур доят, а коровы несутся».
– Да как же мне быть, бабушка? – тревожно спрашивала Агафья. – На люди-то как показаться, сбудься беда?
– А так, – отвечала старушка. – Все мы под солнцем едины. Всем господь-бог даровал жизнь, на радость и страдания. И если кого наказывает, – то по-заслуженному; того, кто больше норовит оторвать, кто без оглядки живет. Ты ж, нутром чую, добрая человечинка. Судьбу ведь не обмануть, околицей не объехать. Потому что и она, судьба-то, всевышним дается нам. Питается в тебе сын или дочка. Девка ты крепкая. Быть и первенцу таковым. Не хвостатым, не когтистым. А коль боишься людского глазу, в последний месяц-то и приезжай ко мне.
Успокоенная мудрой женщиной, Агафья не приехала к ней. Малыш родился в ночь на Дарью, когда неверные своей переменчивостью дни, то удрученные последними метелями, то окропленные мартовской капелью, умиротворились весенним теплом и благостным предвестием грядущего успешия, которое ниспошлет природа труженику, обремененному в этот сезон великими заботами о хлебе насущном. Агафья носила бремя спокойно, но в последние дни снизошла-таки до тревоги: не явится ли младенец наказанием, карой всевышнего за то, что бессильна была перед смертным грехом.
И вот он лежал на тряпице, расстеленной поверх душистых веников, сжав кулачки, не раскрывая глаза, и кричал, оповещая мир о своем явлении. Она неумело взяла его в ладони, обернула в тряпицу, уложила в шубейку и, прижав к груди, вышла из омшаника. Подняв голову, счастливыми глазами посмотрела в небо, где в апрельской синеве сыпали пронзительный блеск обмельчавшие за студеные месяцы звезды.