Малыши уснули спокойно
И ничего не хотят
Ведь их охраняет память
Память котят и утят
Память грязного снега
Память осенней листвы
И память русских колоний
Украины и Литвы
Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понял, что именно сейчас его война обрела слова. Его война — воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду с Филей и Степашкой, с котятами и утятами, с невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключала военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.
С Осей Глеб встретился только после концерта. Бешено жестикулируя, Ося восторгался "Красными звездами" и "Бандой четырех". Глеб, разумеется, их и не распознал. Он спросил о песне про котят и утят, но Ося опоздал еще больше и не знал, что была за группа. Они распили по бутылке пива, купленной в ближайшем ларьке. Становилось прохладно, и Ося предложил поехать к нему домой. Глеб с раздражением подумал, что можно было так сразу и договориться, не ходить на дурацкий концерт, где и слушать-то почти нечего.
— Кто это у тебя на майке? — спросил он Осю.
— Летов, — удивился Ося. — Видишь: "Все идет по плану"
Глеб подумал о Снежане, и ему стало грустно. Ни Таня, ни ее подруги Летова не слушали, но имя все-таки Глебу знакомо.
— Пожалуй, — сознался он, — я ни одной его песни не слышал.
— Ух ты! — оживился Ося. — Я тебе тогда даже завидую. Я помню, первый раз мне его дал послушать приятель из параллельного класса. Я тогда любил «Аквариум» и к «Обороне» заранее относился с предубеждением, но кассету взял. По дороге к метро вставил кассету в плейер — и… сейчас я бы сказал, что тогда и стал евразийцем. Это была "Поганая молодежь", вторая версия, и меня ударило, как пиздец. Помню, я спускался на эскалаторе и вдруг подумал, что если бы мог сделать так, чтобы все эти люди услышали Летова прямо сейчас — мир перестал бы существовать. Сразу бы разрушился, взорвался изнутри. Такая в этом была сила. Я, наверное, уже не могу объяснить, но у меня было такое чувство, словно я совершил прорыв к настоящей реальности.
Глеб кивнул.
— Я что-то похожее чувствовал, когда Галича в школе слушал, — сказал он. Несколько лет разницы сильно сказались на вкусах матшкольных мальчиков. На секунду Глеб вспомнил ту сопричастность тайне, то поднимающееся изнутри волнение, какого больше не будет никогда. Падение коммунизма лишило его мир тайн — Глебу теперь нечего скрывать. Для внешнего мира он уже не бомба с тикающим в глубине ритмом чужих стихов, что открывают путь к настоящей, невиртуальной, реальности.
Поднимаясь в исписанном граффити лифте в Осину квартиру на Рязанском проспекте, Глеб подумал, что за последнее время ни разу ни попадал в нормальное жилье: Хрустальный — смесь офиса и коммуналки, Беновы роскошные хоромы в самом деле превратились в коммуналку, а у Луганского — сквот. Глеб не удивился бы, если б выяснилось, что Ося живет в коммуне или еще в какой временной автономной зоне.
Между тем Осина «двушка» оказалась самой обычной квартирой, похожей на ту, где прошло детство Глеба. Все стены большой комнаты занимали книжные полки, с книгами на английском и русском, и стелажи с кассетами. На полу, среди детских игрушек, сидел трехлетний малыш. Галя, жена Оси, что-то готовила на кухне. Разве что музыка сменилась, да картинки на стенах: вместо Хэмингуэя был Летов, вместо открыток с видами Парижа — распечатанный на принтере плакат: "Большой Брат все еще видит тебя".
— Я тоже люблю Оруэлла, — сказал Глеб.
— Культовый автор для хакеров, — ответил Ося. — Он был коммунист, ты в курсе?
— Хакеры — это кто вирусы пишет? — спросил Глеб.
— Хакеры — это очень хорошие программисты, — сказал Ося. — Иногда ломают защиты чужих программ, потому что information wants to be free. А вот вирусы, — махнул рукой Ося, — пишут те же люди, что и антивирусные программы. Это как с наркотиками: менты их продают и сами же с ними борются. Собирают, так сказать, двойной урожай.
Осина жена Галя оказалась невысокой худощавой женщиной, с подвижным, остроносым лицом. Слово «девушка» к ней как-то не подходило — хотя она была одноклассницей Оси, от нее исходило какое-то чувство покоя, словно ей было уже за тридцать. Годовалая девочка не слезала у нее с рук и громко кричала, словно подпевая магнитофону. Глеб с трудом разобрал слова — непрерывный суицид для меня — и подумал, что не стал бы ставить своим детям таких песен. Во всяком случае — в младенчестве. Снова мелькнула мысль о Чаке, но Глеб ее прогнал.
На обоях черным фломастером нарисована большая буква А в круге, а рядом с ней прикреплены разные значки — со свастикой, с такой же буквой А, с перевернутой пятиконечной звездой (тоже в круге), с тем же Летовым и еще куча других, которых Глеб не запомнил.
— Что это? — спросил он, показывая на А.
— Анархия, — ответил Ося. — Мы хотели сделать такую композицию, по принципу дополнительности, со свастикой. Типа "все, что не анархия — то фашизм". Никак не можем придумать, как изобразить.
— Послушай, — спросил Глеб, пытаясь вспомнить, где он раньше слышал эту фразу, — я все хотел спросить. Ты же еврей, а вот у тебя свастика, сам говоришь, фашизм… как это все сочетается?
— А что? — сказал Ося. — Нормально сочетается. Нужно просто подходить ко всему с точки зрения геополитики. Евразийские силы можно найти и внутри иудаизма, и внутри нацизма. Вот, скажем, Эвола. Его же нельзя путать с Геббельсом или даже с Хаусхоффером.
Глеб рефлекторно кивнул, как делал всегда, слыша больше двух незнакомых имен подряд. Правда, имя Хаусхоффер показалось ему смутно знакомым, но он не мог вспомнить, где и когда оно ему встречалось.
— Как бы мы не относились к нацизму, — продолжал Ося, почесывая взлохмаченную бороду, — тоталитаризм остается сильной альтернативой всеобщей либерализации. А мы должны поддерживать все, что ей препятствует: нацизм, сатанизм, педофилию, анархизм. Скинов, левых экстремистов, исламских фундаменталистов, неоконсерваторов — всех. Потому что иначе весь мир окажется одной сплошной Америкой.
— А чем плохо быть Америкой?
— Посмотри на него, — сказала Галя. — Похоже, он настоящий либерал.
— В каком смысле? — спросил Глеб.
— Ну, права человека, — сказал Ося, — Сергей Ковалев, Алла Гербер.
— Ну да, — смутился Глеб. — Права человека, да.
Пожалуй, последние пять лет он о правах человека не задумывался. Но когда-то — да, это было серьезно. Сейчас он удивился, что Ося знает имя одного из участников "Хроники текущих событий" — а Глебу казалось, о диссидентах все забыли.
"Права человека" Галя произносила с той же интонацией, с какой приятель Луганского говорил «тусовщик». Даже сохраняя старый смысл, слова со временем меняли свой окрас, хорошее становилось плохим, а важное — не стоящим внимания.
— А разве либерализм — это плохо? — спросил Глеб.
— Конечно, — ответил Ося, — в либерализме же нет вертикали, нет ни Бога, ни красоты. На его основе не построишь ни науку, ни искусство. А в мире должна быть иерархия. Потому что каждый отдельный человек ни на что не годен и только идея способна поднять его над самим собой.
— Ты понимаешь, — пояснила Галя, — что этот тезис не отменяет того, что every man and woman is a star.
— А при чем тут Америка? Там, судя по кино, все в порядке и с Богом, и с иерархией.
— Это фальшивая иерархия, — сказала Галя. — Если американцы — самая передовая нация, то истории пора остановиться.