Нормальный дождь, обещанный в четверг, идет, однако, в пятницу и среду. Капли влаги висят за окном, мы сидим в номере Абрамова и Емели, пьем "Алигате", бутылка на четверых. На самом деле у нас четыре бутылки (как четыре копии, не преминул бы сказать Чак), они куплены в складчину для церемонии вручения Малой Нобелевской премии. Одну из них мы решили выпить, не дожидаясь Чака и Вольфсона – и нам еще надо будет что-то придумать, чтобы объяснить, куда она делась.
– Скажем – разбилась, – предлагает Емеля.
Бутылка пуста на треть. Я смотрю на Оксану, она сидит ко мне в профиль, темные волосы, густые брови. Почему влюбляешься в одну девочку, а не в другую? Почему именно с ней все оказывается так трудно? Это – как литература: у каждого свое любимое стихотворение, свой любимый поэт. Кто любит Ахматову, кто Мандельштама, кто Галича. Почему? Я не знаю. Принято считать: "физики" всему хотят найти научное объяснение. Похоже, я "лирик" – а может, деление на "физиков" и "лириков" давно устарело.
Бутылка пуста на две трети. Емеля говорит:
– Знаете классный анекдот, почему евреев никто не любит?
– Почему никто не любит? – удивляется Оксана. – Я вот люблю, – и тут же, смутившись, добавляет: – Ну, в смысле, мне все равно, еврей, не еврей…
Но Емеля уже начал:
– … и встает тут старый еврей и говорит: "А не любят нас, потому что мы мало пьем!"
Повторяю: бутылка уже пуста на две трети, поэтому все смеются. Анекдот, однако, не кончается и пока Емеля рассказывает, как евреи решили напиться в складчину, а хитрая Сара посоветовала Абраму (Емеля говорил "Аб'гаму", нарочито картавя, что, при его дикции, в общем-то, не требуется) взять бутылку воды и вылить в общий котел: все равно никто не заметит.
Я смотрю на Оксану. Карие глаза, густые брови. Она сказала: я люблю евреев. Можно ли считать это признанием в любви? думаю я. Ведь Оксана сидела рядом со мной и смотрела на меня. Или, раз уж я четвертинка, мне достается только четверть ее любви?
– И вот самый старый раввин зачерпнул узорным ковшом из чана, сделал глоток и сказал: "Вот за это-то нас и не любят!"
Мы смеемся, Абрамов разливает остатки вина. Мы снова пьем из одного стакана, едва касаясь друг друга. Жаль, примета не работает: глядя на покрасневшее лицо Оксаны, я думаю, что никогда не узнаю ее тайных мыслей. Разве что – спросить напрямую: А что ты имела в виду, когда… Нет, о таком не спрашивают, можно даже не думать.
Я смотрю на Оксану, на ее темные волосы, густые брови, раскрасневшееся лицо – и в этот момент Абрамов кричит: Эврика! Я знаю, чего делать с бутылкой!
Гостиничный номер, шум дождя за окном. Мы сидим вшестером, одни мальчишки, пьем "Алигате", отмечаем вручение Малой Нобелевской премии.
Малую Нобелевскую Академию мы придумали месяц назад. Мы верим: кого-нибудь из нас не минует и большая Нобелевка. Вольфсон даже как-то набрал двадцать копеек на мороженое, занимая деньги "до премии". В ожидании большой премии, присуждаем малую: мы сидим в нашем с Чаком номере, я зачитываю декларацию и объявляю первого лауреата:
– Малую Нобелевскую премию за литературу получает автор истинно народного произведения, великого стихотворного эпоса "Железяка хуева", Алексей Чаковский!
Все кричим "Ура!" и открываем первую бутылку. Передавая из рук в руки, пьем из горлышка – негигиенично и неудобно, слюни попадают внутрь, я все время боюсь поперхнуться. Я не умею пить из горлышка. Я многого еще не умею.
– Дай покажу, – говорит Феликс, отбирая у меня бутылку. – Надо вливать в себя, а не присасываться. Это не минет.
– О, наш Железный, оказывается, специалист по минетам! – оживляется Абрамов. – Может, переименовать его в Голубого?
Феликс аккуратно ставит бутылку и, развернувшись, бьет Абрамова кулаком в грудь. Тот падает на кровать, радостно гогоча: Точно, Феликс – голубой. Голубые, они же модники и мажоры.
Мы все одеваемся без особых понтов. Брюки, в крайнем случае – индийские или болгарские джинсы, фланелевые рубашки, куртки из "Детского мира". Родители Феликса – выездные физики, они возят шмотки из-за границы. Потому Феликс носит фирменные "ливайсы" и слушает карманный магнитофон под названием "плейер".
– Помнишь, – медовым голосом говорит Чак, – в "Волшебнике Изумрудного города" был Железный Дровосек. А у нас в классе будет Железный Гомосек.
Мы – городская элита, соль земли, творческие ребята. Про каждого мы придумываем историю: Мишка Емельянов – Емеля, он сидит на печи и онанирует. У него волосатые подмышки и мы считаем, что это – как две пизды. Мы так и зовем его, Мишка-пизда-подмышкой. Он не обижается – или обижается, но виду не показывает. Какая разница: если уж что-то прицепилось, чего тут поделаешь? Вольфсона дразнят сестрой, она учится на два класса младше. Намекают: он с ней спит или, напротив, домогается. Я ебу маленьких зеленых человечков, инопланетян Гл'ов (потому и называюсь Гл-еб). Феликс сначала стал Железным в честь Дзержинского, и только что превратился в Железного Гомосека. Голубая ржавчина железо разъедает, декламирую я первую строчку еще не сочиненной поэмы.
Почти все мы пишем стихи – короткие эпиграммы, переделки классики, самостоятельные поэмы, наполненные тонкими аллюзиями и шутками, непонятными тем, кто не знает, отчего строчки "засунул градусник подмышку, сначала раз, потом другой" чудовищно неприличны. Литература заменяет нам секс: никто не знает, как заниматься любовью, но писать стихи может почти каждый.
Два месяца назад Чак напал на золотую жилу. Все началось с известной нескладушки
– и вскоре Чак лихо импровизировал на любую тему. Поднимая бутылку наподобье стакана он читает:
Все кричат "Ура!" и открывают вторую бутылку. Я объявляю следующего победителя: Премию по лингвистике получает Михаил Емельянов, автор блестящего термина "математический онанизм".
"Математическим онанизмом" Емеля называет бессмысленно-сложные задачи, типа физтеховской стереометрии. По аналогии с "матаном" термин сократили до "матона", и я пару месяцев назад написал большой акростих, зашифровав в нем имя "Михаил Емельянов" (разумеется, без мягкого знака). Среди прочих Емелиных достижений фигурировал и матон – "Я бы сказал ему "пардон" / навеки славен будь матон". Стихотворение чуть не перехватила наша историчка по прозвищу Белуга, председательша школьного парткома и, по общему убеждению, скрытая сталинистка. В последний момент Абрамов успел запихнуть листок в сумку, все потом долго обсуждали, хватило бы у Белуги ума расшифровать акростих и вычислить Емелю.
Символ математического онанизма – горизонтальная восьмерка, знак бесконечности и одновременно отсылка к анекдоту про онаниста, которому врач велел досчитать до восьми, а потом прекратить мастурбировать. Разумеется, сказав "шесть, семь, восемь" онанист начал повторять: "восемь, восемь, восемь", тем самым превратив восьмерку в бесконечность – путем поворота на "пи на четыре".
Гостиничный номер, шум дождя за окном. Шестеро подростков, не знающие своего будущего, верящие, что бесконечность раскроется перед ними на счет "восемь", шестеро подростков, путающих литературу и секс, шестеро подростков, для которых мат – единственный способ говорить о собственном теле. Дети, выросшие в стране, где онанизм считается очень вредной привычкой, а гомосексуализм – подсудным извращением.