— Коврик для душа. Тебе не нравится?
— Ну, если начистоту… — ворчу я, аккуратно расправляя коврик на выложенном плиткой полу.
— Это подарок Мадлен, — роняет брат, пожимая плечами. — Ей надоело смотреть, как мы топчемся по полотенцам, — поясняет он, выходя из ванной.
Открываю шкаф, чтобы взять оттуда свою электробритву, и тошнота подступает к горлу при виде большой пластиковой бутылки с отпечатанной типографским способом этикеткой на хинди, с которой зазывно улыбается молодая женщина европейского типа.
Обернув полотенце вокруг бедер, хватаю бутылку и, выскочив из ванной, прямиком направляюсь в комнату брата. Не удосужившись даже постучать, вхожу. Он разбирает журналы.
— Ты знаешь, что эта дрянь канцерогенна? — Я потрясаю бутылкой.
— Я этим не пользовался, — защищается он и, нисколько не смущенный, продолжает свое занятие.
Швырнув вещественное доказательство в мусорную корзину, я прислоняюсь к стене и возвожу мученический взор к потолку. В Индии сплошь и рядом можно увидеть рекламу продуктов, призванных выбеливать кожу. Коричневый цвет эпидермы считается уродливым и как бы символизирует нечистоту. Да к тому же неприкасаемых часто зовут черномазыми. Все это связано с понятием, которое мы привыкли именовать кастой, хотя точного эквивалента этому изначально португальскому слову в Индии нет. Понятия, наиболее близкие к нему, — ятии варна,но это не одно и то же, европейцы ошибаются, объединяя их словом «каста». Все сложнее. Яти подразумевает диктуемую происхождением и кармой социально-профессиональную принадлежность, но есть и другое иерархическое деление варна, основанное на понятии ритуальной чистоты, предопределенном кармой; варна насчитывает сотни яти, однако неприкасаемые в эту систему не входят, считаясь недочеловеками. Они, выражаясь по-европейски, вне касты, что отнюдь не мешает им делиться по принципу яти. И подумать, что голова моего братца все еще набита этой чертовщиной!
— Пойми же наконец, ваши выдумки насчет яти и варна здесь не в ходу, — вздыхаю я.
Его ответный смешок режет мне уши. Терпеливо допытываюсь:
— Ну? Случилось что-то, о чем ты мне не рассказал?
— Да ничего нового, — бросает он так, будто речь идет о выеденном яйце. — Мадам Шеве все время жалуется на запахи моей стряпни, парикмахер после каждого моего посещения ужасно тщательно протирает свои тазики одеколоном, а на прошлой неделе полиция нагрянула: какой-то субъект, «достойный доверия», им настучал, будто я пакистанец на нелегальном положении. Сам видишь, все идет как нельзя лучше.
Стоит ли всему этому удивляться, если наши соседи показывают на меня пальцами из-за моих длинных волос и шрама на лице? С моим ростом метр девяносто два и квадратными плечами викинга они наверняка принимают меня то ли за террориста из ИРА, то ли за беглого наемника из Иностранного легиона.
— Потерпи еще несколько месяцев, Этти. Обещаю, что как только ты окончательно поправишься, мы продадим этот чертов дом и вернемся в Париж.
Он отпустил мне легкий дружеский удар сбоку в челюсть и возразил:
— Ты ведь обожаешь этот дом, Морган. И все здесь к вам очень уважительно относятся, и к папе, и к тебе. А вот я — это и вправду проблема. Возможно, мне придется несколько изменить свои привычки.
— Изменить? Ты не должен ничего им доказывать! Ты признанный ученый, один из лучших специалистов в области подводной археологии! Никто из этих кретинов тебе и в подметки не годится!
— Но мне не хватает приличного цвета кожи и приличной религии, — заметил он все тем же ровным голосом.
— Морган! — послышался голос Мадлен из прихожей. — К телефону! Звонит месье Франсуа Ксавье!
Нахмурив брови, Этти обратил на меня вопросительный взгляд.
— Бывший коллега из Лувра, — пояснил я.
Он отвернулся, смущенный.
На пост в музее я тогда согласился только из-за предполагаемой смерти Этти, любое упоминание о том периоде неизменно выбивает его из колеи. Начиная с пятнадцатилетнего возраста мы с ним все делили пополам, и эти полтора года мучительной разлуки, которые он провел в Греции, в закрытой лечебнице — иначе не назовешь, — остаются у нас запретной темой. Табу, как говорится.
Выхожу в коридор, направляюсь в библиотеку, с комфортом располагаюсь у письменного стола в большом кресле, обитом коричневой кожей, беру трубку:
— Франсуа? Привет, как пожива… Что-что? Какая датировка? Ты о чем? Погоди, успокойся, я ничего не понимаю. Что случилось?
Мне слышно, как мой бывший коллега на том конце провода задыхается, словно охваченный ужасом.
— Морган… У меня беда. Я… Похищение египетских древностей, — бессвязно бормочет он, — ты об этом слышал?
— По радио, больше никак. Я только что из Дельф. Франсуа, что произошло?
Долгое молчание. Потом:
— Кража имела место почти что на выезде из аэропорта. Нападающие перекрыли дорогу транспортерам, и люди в капюшонах с прорезями для глаз, вооруженные, втащили на грузовик бронированный пикап, охрана была выведена из строя еще раньше, так что им никто не помешал. Не пролилось ни капли крови. Полиция утверждает, что такая операция не могла быть проведена без помощи кого-то из сотрудников музея. Без сообщника. Понимаешь?
— Само собой, но какое отношение это имеет к тебе? Допустим, ты хранитель египетских древностей, но это же не значит…
— Полицейские меня допрашивали больше пяти часов, Морган, — перебил он, не помня себя. — Они здесь. Они роются повсюду, ищут улики, они… — Тут он понизил голос, да так, что слышимость почти совсем пропала: — А если они обнаружат документы, позволяющие предположить, что я уже принимал участие в незаконной торговле музейными экспонатами?
Я остолбенел.
— Но в конце концов, ты же никогда… Франсуа… Ты никогда не делал таких вещей, не так ли?
— Естественно, нет! — взвился он, нервы у него явно не выдерживали. Но тут же зашептал снова: — Однако вспомни, мне ведь случалось подписывать разрешения на вынос из Лувра экспонатов, а теперь след этого, чего доброго, отыщется.
В голове все плыло, я так обалдел, что, хоть тресни, не мог сообразить, к чему он клонит.
— Что? Какие разрешения? — (Он, похоже, тщетно пытался успокоиться — я расслышал, как он долго, шумно затянулся своей сигаретой.) — Минуточку… Ты, часом, не… не о мече толкуешь?
— Да, Морган. О мече профессора Лешоссера. Том самом, на вынос которого я тебе подписал фальшивое разрешение. В описи он, само собой, не указан. — Тут у меня вырвалось слово из числа тех, что не для печати. — Если они до этого докопаются, я ничего не скажу, ты же знаешь. Даже имени твоего не упомяну, ни за что, но, черт возьми, Морган, я подыхаю от страха! Они собираются допросить бывшего директора. Если верить слухам, месье де Вильнёв тоже числится в черном списке у инспекторов, ведущих расследование. А после увольнения у него есть все причины, чтобы со мной расквитаться. В то время я и вправду не пожелал выступить в его защиту.
— О нет… Бред какой-то, — выдохнул я.
Вильнёв, бывший директор Лувра, был уволен со своего поста год назад после инспекции, проведенной счетной палатой. Если не считать Ксавье, меня и моего тогдашнего стажера Ганса Петера, этот паршивец был во всем музее единственным, кто знал о существовании пресловутого меча.
— Я только хотел тебя предупредить… а еще я подумал, что… В конце концов, твоего отца знает целый свет, верно? И адвокаты, и люди из министерства, так, мне кажется, ты бы мог с ним об этом поговорить. Если бы он меня немного поддержал, хоть пальцем бы шевельнул, я…
— Само собой! — перебил я, прежде чем успел вспомнить, что папа не подает о себе вестей. И, опомнившись, заключил с горечью: — Когда узнаем, где он.
— О чем ты говоришь? Узнаете, где — кто?
Я рассказал ему об исчезновении отца и наших страхах. И почувствовал, что он там, на другом конце провода, буквально раздавлен.
— Франсуа, держись, не дрейфь! Я найду способ выручить тебя.
— Морган, послушай… Что с ним сталось, с этим мечом?
Я не хотел говорить с Франсуа Ксавье об этом деле. Не желал рассказывать ему о скитаниях, связанных с этим мечом, о шантаже, которому подвергся из-за него, о невероятных открытиях, о смертях, ставших следствием всего этого. Но я не мог и заставить его вместо меня расплачиваться за услугу, которую он мне оказал.