Выбрать главу

Прежде, чем Новский смог что-либо произнести, что-либо придумать, подумать о позорных условиях своей капитуляции, юноша оглядел его близорукими глазами, совсем с близкого расстояния, а потом, приблизив к нему свое лицо, прошептал ему голосом, от которого Новский задрожал:

«Борис Давидович, не сдавайтесь сукиным детям!» В тот же миг раздались два выстрела, почти одновременно, едва слышные, как будто из бутылки с шампанским вылетела пробка. Он не мог не раскрыть плотно закрытых век, чтобы убедиться в факте своего преступления: надзиратели опять стреляли почти в упор, в затылок, повернув дула в направлении черепа; лицо юноши было неузнаваемо.

Федюкин уходит из подвала, не говоря ни слова, а надзиратели уводят Новского и толкают его на каменный пол. Новский проводит кошмарные часы в своей камере с крысами.

Назавтра вечером после третьей смены надзирателей он требует, чтобы его отвели к следователю.

Той же ночью его переводят из каменной одиночки в тюремную больницу, где он, как в бреду, проводит дней десять под пристальным надзором охранников и медперсонала, получивших задание из этих достойных сожаления остатков, создать человека, достойного так называться. Федюкин, без сомнения, знает, исходя из опыта, что даже люди, сделанные из гораздо менее прочного материала, чем Новский, приобретают какую-то неслыханную силу в момент, когда перейдены все границы, и когда встает еще только вопрос о достойной смерти: во время умирания они пытаются извлечь из смерти всю возможную пользу, приняв упрямое решение, которое чаще всего, наверное, из-за общей изможденности организма, сводится к героическому молчанию; так же, как он на практике убедился и в том факте, что запуск всех функций организма, нормальный кровоток и отсутствие болей формируют у реконвалесцентов и бывших кандидатов на смерть некий органический конформизм, следствием которого, как бы это ни выглядело парадоксально, является ослабление воли и все меньшая потребность в героических порывах.

Тем временем от обвинения Новского в принадлежности к шпионской сети, работавшей на англичан, отказались, особенно после неудавшейся очной ставки с Рейнхольдом. (Похоже, что этому изрядно поспособствовали и английские трейд-юнионы, которые подняли в европейской прессе слишком громкий шум в связи с арестом Новского и опровергли как совершенно необоснованные и бессмысленные некоторые обвинения, появившиеся тогда в официальной прессе: берлинская встреча с известным Ричардсом, который якобы подкупил Новского за тридцать сребреников, как Иуду, была опровергнута недвусмысленным алиби указанного Ричардса: он в тот день находился на заседании трейд-юнионов в Халле). Это неловкое вмешательство трейд-юнионов поставило перед следствием нелегкую задачу доказать точность своих утверждений и тем самым спасти свой авторитет в гораздо более широком, международном плане. То есть, надо было исправить то, что можно было исправить.

Переговоры продолжаются с 8-го по 21-е февраля. Новский затягивает следствие, пытаясь в свое признание, то есть, в единственный документ, который останется после его смерти, включить некоторые формулировки, не только смягчившие бы его окончательное падение, но и шепнули бы будущему исследователю, посредством искусно сплетенных противоречий и преувеличений, что все здание этого признания зиждется на лжи, выдавленной, вне всякого сомнения, под пытками. Поэтому он с невиданной силой борется за каждое слово, за каждую формулировку. Федюкин, со своей стороны, не менее решителен и осмотрителен, выдвигает максимальные требования. Два человека долгими ночами борются с трудным текстом признания, запыхавшиеся и измученные, согнувшись в густом папиросном дыму над этими страницами, и каждый пытается запечатлеть на них часть своих страстей, своих убеждений, свое видение вещей, исходя из высших соображений. Потому что, вне всякого сомнения, Федюкину точно так же хорошо известно, как и самому Новскому (и он дает ему это понять), что все это, весь этот текст признания, составленный на десятке машинописных страниц, — самая обычная фикция, которую он сам, Федюкин, сочинял долгими ночными часами, печатая двумя пальцами, неумело и медленно (он любил все делать сам), пытаясь на основании неких допущений сделать логичные выводы. Поэтому его не интересовали ни так называемые факты, ни так называемые характеры, а именно допущения и их логичное функционирование; его резоны, в конце концов, могут быть сведены к тем, которые были у Новского, когда, переходя от одной схемы к другой, идеальной и идеализированной, он заранее отказывался от любого допущения. Собственно, оба они, как я полагаю, так поступали по причинам, выходившим за рамки эгоистических и узких целей: Новский боролся за то, чтобы в своей смерти, в своем падении сохранить достоинство не только своего образа, но и образа революционера вообще, а Федюкин в своей погоне за фикцией и допущениями — сохранить строгость и последовательность революционной справедливости и тех, кто разделяет эту практику; потому что лучше, чтобы пострадала так называемая правда одного-единственного человека, одного мелкого организма, чем из-за него возникнут сомнения в высших принципах и интересах. И если во время следствия Федюкин обрушивался на свои упорные жертвы, то, надо сказать, это не было прихотью психопата и кокаиниста, как кое-кто думает, а борьбой за собственные убеждения, которые он, как и его жертва, считал бескорыстными, неприкосновенными и святыми. То, что вызывало его бешенство и его безоговорочную ненависть, был именно тот болезненный эгоизм обвиняемых, их патологическая потребность доказать свою невиновность, свою собственную маленькую правду, это невротическое хождение по кругу так называемых фактов в обруче меридианов твердого черепа, а что эта их слепая правда не в состоянии встроиться в систему более высоких ценностей, высшей справедливости, которая требует принесения жертв, и которая не считается и не должна считаться с человеческими слабостями. Поэтому любой, кто не мог принять этот простой, видный невооруженным глазом факт, что подписать признание во имя долга — это не только логично, но и нравственно, достойно уважения, — превращался в злейшего врага Федюкина. Дело Новского становилось для него еще большим поражением, потому что он ценил его как революционера, и еще недавно, лет десять назад, тот был для него образцом для подражания. Тогда, в вагоне для скота на запасном пути суздальского вокзала он к нему отнесся, невзирая ни на что, с должным уважением как к личности, с полным доверием, но пережил разочарование, до основания разрушившее в его глазах миф о революционере: Новский не мог понять, что его собственный эгоизм (выросший, несомненно, из лести и похвал) был в нем сильнее чувства долга.