— А вам по какому делу? — спросил человек за столиком, оторвавшись от бумаг. — Ну, я председатель. А вы небось уполномоченный? От какой организации?
— От самого себя.
Председатель сдвинул брови, стараясь в темноте рассмотреть прибывшего.
— Приехал погостить. Воевал в этих местах. Товарищ тут похоронен.
Левашов показал рукой в сторону, откуда пришел.
— Гвардии старшина Алексей Скорняков?
— Да. Алеша Скорняков…
— Уважаем твоего товарища как героя. А что за человек, в подробностях никто не знает. Будем знакомы. Иван Лукьянович.
— Левашов.
— Та-ак… Значит, не уполномоченный? Чего же ты, друг, там у входа хоронишься? Шагай смелее к свету, садись. А я, признаться, думал, опять меня по какой-нибудь статье обследовать собрались.
И в полутьме видна была его улыбка. Когда Иван Лукьянович убедился, что перед ним не официальное лицо, он сразу повеселел и перешел на «ты».
— Та-ак… А ты из каких же мест будешь? Из самой Москвы? Газетки свежей не прихватил?
— Не догадался.
— Жаль, жаль. Я от международного положения на три дня отстал. Известное дело — деревня. Как там, короля-то из Италии уже выселили?
— Не в курсе.
Иван Лукьянович укоризненно посмотрел на Левашова: «Что же ты, братец, так оплошал?»
Длинные, прямые, чуть сросшиеся брови и такие же прямые усы перечеркивали лицо Ивана Лукьяновича двумя черными линиями. Когда он улыбался, то сразу молодел, как все люди с хорошими зубами. Под латаной гимнастеркой угадывались мощные плечи и грудь. Еще когда Левашов поздоровался, он почувствовал, что эти большие руки налиты железной силой, как у лесоруба или кузнеца.
Широкоплечая тень ложилась на стену рядом с картой. Теперь можно было разглядеть, что это карта Южной Америки. Где-то в окрестностях Рио-де-Жанейро торчал гвоздь, и на нем висела армейская фляга.
На лежанке у противоположной стены спала или притворялась спящей женщина, а в изголовье, поперек лежанки, спали в обнимку двое детей.
Иван Лукьянович был огорчен тем, что негде устроить гостя и придется отправить его на жительство в школу. От ужина Левашов отказался. Иван Лукьянович вызвался проводить гостя и вышел, хромая, из-за столика. В руке у него оказалась палка.
— Зачем же беспокоиться? Доберусь как-нибудь.
— Думаешь — калека? — обиделся Иван Лукьянович. — Да я со своим посохом бегом бегаю. Не всюду на таратайке проедешь.
— Когда думаете отсюда выселяться? — спросил Левашов, на ощупь поднимаясь из блиндажа по осыпающимся ступеням.
— Строят мужички себе дома, строят. Каждый день лес возим. Целый обоз отрядили. Завтра услышите. Как дятлы, топорами стучат.
— А сами когда переезжаете?
— Пусть сперва народ отстроится. Раз начальство — значит, должен очередь уступать. Примеряюсь самым последним переехать. Я ведь хитрый! Самое-то большое новоселье будет напоследок. Праздник какой!..
«А ведь и в самом деле праздник, — подумал Левашов, шагая в темноте за Иваном Лукьяновичем. — Боюсь только, что забудет председатель тот день отпраздновать».
Стемнело так, что избы смутно угадывались, и не видно было верхушки колодезного журавля, хотя прошли мимо самого колодца.
Заспанная сторожиха встретила постояльца без раздражения, но и не особенно приветливо.
— Может, Никитична, устроишь гостя в комнату Елены Климентьевны? — спросил Иван Лукьянович. — Вернется она только к занятиям…
— Лучше я где-нибудь в классе переночую.
— Конечно, в классе, — поспешно сказала Никитична. Ей не хотелось пускать чужого человека в комнату Елены Климентьевны, а потому особенно понравилась непритязательность приезжего. — А чем плохо в классе? Полы у нас мытые, крашеные. Постелю молодцу плащ-палатку, подушку найду, матрац свежим сеном набью.
— Совсем хорошо!
— Уполномоченный? — спросила Никитична, разжигая лампу, когда Иван Лукьянович ушел. — У нас тут даже целыми комиссиями ночуют. Только окурками не разбрасывайся — еще пожару наделаешь. Уполномоченные всегда так дымят, будто у них и дел других нету… Ах, сам от себя? Ну, тогда тем более отсыпайся.
2
Проснулся Левашов от скрипа открываемой двери. На пороге, опершись на палку, стоял Иван Лукьянович.
— Извиняюсь за раннюю побудку. Известно, с петухами встаем, с курами спать ложимся. Деревня! А Никитична уже самовар сочинила. Молоко там, оладьи, яички и прочие припасы питания.
Левашов торопливо вскочил, оделся, побрился. Теперь, после бритья, он выглядел лет двадцати шести, не более. Румянец во всю щеку, и в то же время у глаз, у рта ясно обозначались морщины и на висках белела седина, будто не смытая мыльная пена, засохшая после бритья.