— Жив! — прошептал Ворон, плача и смеясь. — Жив, княжич. Вот и зваться тебе отныне Живом. Отныне и на века!
«ТИТАНОМАХИЯ»
Синей бескрайней гладью лежал океан-батюшка, бархатом недвижным покрывал пропасти и пучины беспроглядные, клубился по окоемам белесой туманной дымкой, сливаясь с синим густым сводом небесным. И не было конца небу и океану, не было предела двум зыбким стихиям.
Четвертый день шли на веслах. Четвертый день Старый[6] не наполнял ветрами поникшие паруса, берег внуков. Лодья резала крутой грудью своей синий бархат, пенила притихшие воды, млеющие под раскаленным солнцем. Вязкую полуденную тишь нарушали только скрип весел да шумное дыхание двух десятков гребцов. На разговоры пустые ни сил, ни времени не тратили. Пресной воды оставалось совсем мало, съестные припасы давно закончились… пора было и возвращаться в тихое, уютное море Срединное, не гневить силы неведомые и беспощадные.
Жив греб вместе со всеми. Крутые могучие мышцы перекатывались под его мокрой от пота, переливающейся в прямых лучах солнца, смуглой от загара кожей. Тяжеленное весло послушно ходило в крепких руках. Льняную рубаху, штаны грубые походные, сапоги, плащ-корзно — все оставил Жив в домине на корме, где лежал сейчас, прячась от лютого Купа-солнышка, лесовик Ворон, старый, верный Ворон. Сам сидел на скамье голый и босой, в одной повязке набедренной да с толстым кожаным ремнем на чреслах — меч боевой и нож Жив с себя не снимал даже по ночам, как и свят-оберег, висящий на необъятной груди. Оберег был матушкин, княгинин, успела перед казнью страшной подвязать к руке под мышкой. Тяжелый был свят-оберег, древний, наследный, из руд неведомых… нынче таких делать не могли, нынче все из злата, серебра — блес-кучее и яркое… матушкин крест животворящий, небесный был черен и темен. Зато густые и длинные чуть вьющиеся волосы Жива полыхали в свете дня спелой пшеницей, искрились, развевались по сторонам — приходилось их стягивать крепким ремешком, крепить узлом на затылке. Русый нежный пушок пробивался на верхней губе, под щеками, на подбородке — юн был княжич. Но серые бездонные глаза его смотрели в даль бескрайнюю строго, взглядом мужа зрелого.
Горяк, которого подменил Жив, сидел рядышком на помосте дощатом, тряс черной головой, разминал затекшие пальцы. Горяк был смышленный, усердный, но хлипкий, как и трое других горяков на лодье. Временами Жив жалел, что взял их в плавание, лучше б коз пасли по склонам. Но не попрекал — горяки не жаловались, не ныли, молчаливо, подобно русам, претерпевали тяготы похода. Кряхтел и охал один только Ворон, ему ширь океанская и неприкрытость были не по нутру, старого воеводу тянуло в родные дубравы. За неимением таковых на лодье он отсиживался под навесом, карты правил, ворчал, бывало и разговаривал сам с собою, щуря единственный глаз. Было от чего хмуриться и ворчать — уже третий раз за последние два лета выходили из Срединного моря Русского меж столпов Яровых в океан, бороздили гладь поднебесную до полнейшего изнеможения, семерых потеряли в походах, а земель в океане никаких так и не нашли. Видно, врали старые карты русов — чертежам было не меньше тыщи лет, кожа могла ссохнуться, выкривить очертания берегов и проливов. Хорошо еще, были они запечатаны в сосуды глиняные, нето бы совсем сгнили в сырости Диктейской пещеры. Много в ее потаенных глубинах добра было накоплено, очень много — не один век копили его беглецы с большой земли. Ворон жалел даже, что показал чертежи княжичу — загорелся тот, ведь не всю жизнь таиться на Скрытне, собственной тени страшась, — у Крона руки длинные, везде достанет — а тут можно было навсегда уйти в края вольные, незнаемые, зажить там открыто и широко!
— А ты чего расселся? — пророкотало вдруг из-за спины. — Устал?!
Горяк вскочил на ноги, выпучил карие поблескивающие живым умом глаза на Овила. Тот стоял прямой и высокий, в тяжелом войлочном корзне и меховой русской шапке с широкими отворотами. Овила никакой зной не брал. Но и за весла он не садился, блюл честь воеводскую.
— Оставь его, — приказал Жив, даже не оборачиваясь.
— Ну-ну, — пробурчал воевода, — как знаешь… а только не княжье это дело, веслами махать.
Жив хотел было окоротить второго боярина, уже выпрямил спину, повернул голову, не выбиваясь из общего ритма, продолжая ворочать орудием своим. Но передумал. Пусть говорит, пусть душу отводит. Ведь он ему дядька, с Вороном на пару берег его и учил уму-разуму сызмальства, признал за княжича, когда Живу еще и года не было, а до того у горяков гостеприимных жили… Жив вспомнил Малфу, приемную мать свою и кормилицу, улыбнулся, окликнул горяка.
Тот сменил его ловко, не замедлив хода весла. Только шепнул:
— Спасиба, Зивес!
Жив отмахнулся.
Не княжье дело! Прав Овил, всю жизнь веслом махать да земли чужие на отшибе выискивать, когда есть своя, отчая, дедова и прадедова — не княжье дело! Он до крови закусил губу.
И увидал в зыбком мареве белесой пелены выступившие вдруг, будто из-под воды, зубья скал. Яровы столпы! Слава Роду Небесному!
— Земля-я! — закричал с носа впередсмотрящий.
— Земля, — прошептал позади Ворон. Жив и не заметил, когда он подошел. Походка у воеводы была мягкая, рысья. Волосы и усы стали седыми, сивыми. Но жилистая рука уверенно покоилась на набалдашнике тяжелого меча. Выбитый глаз скрывала черная повязка. Сильно изменился Ворон, постарел, высох — доведись ему попасться на глаза Великому князю, может, и не признал бы Крон княгининого воеводы.
— Наплавались!
— Еще и через наше море плыть, — поправил воеводу Жив.
— По нашему, что по озерцу лесному, — согласился Ворон, — даст Старый хозяин, доплывем.
Овил молчал, теребил ус. Он-то знал, что безопасней по океану ходить, туда княжьи струга не суются, они все больше вдоль берегов… а там, в Срединном, можно в любой миг наткнуться на властелинов ойкумены, на кроновых дружинников. Да и самому Великому князю — далеко с Олимпа видать! А все ж шестнадцать лет минуло с того страшного дня, когда бежать пришлось на Скрытень, а ничего — Бог миловал. Жив вдавил свят-оберег ладонью в грудь, смахнул прядь со лба. Теперь Яровы столпы виднелись ясно, слепой узрит. Гребцы вполголоса затянули песню, повеселели — лодья ходко побежала вперед.
Давным-давно, как рассказывал Живу Ворон, а ему самому волхвы-волохи лесные, в незапамятные времена пращуров сам отец Яр,[7] имевший пристанище свое у Мертвого моря по левому берегу священного Яридона,[8] не имея сил больше идти по свету, послал две дружины русов-яриев в обход Срединного моря — одну по северному берегу, другую — по южному. И сказал перед смертью: «Увидите дымы костров своих, узрите друг друга. Но не сомкнутся руки ваши… И не будет больше рода единого. Рассеетесь по земле, дабы положить начало народам многим. И забудет брат брата, и не поймет языка его, и поднимет меч на брата. Так будет. Ибо чрез многое прошли мы на торном пути своем. Надо пройти и чрез это…» Немало месяцев дружины пешие шли на закат солнца по пескам и оазисам, взбираясь на хребты горные и спускаясь в пропасти. И пришли к тому месту, ще истекало море Русское в океан, увидели дымы костров своих, увидели друг друга с берегов разных, с северного и южного, вздымающихся столпами каменным над синей гладью… но не смогли обняться по-братски, сомкнуть рук своих. Не было ни лодий у них, ни плотов… Так и разбрелись, кто куда. А пики каменные, сглаженные ветрами и временем, стали звать с той поры столпами Яровыми… Часами мог слушать Жив предания старины глубокой. Обученный Овилом. разбирал черты и резы на глиняных и деревянных дощечках, что хранились в сундуках вдоль мшелых стен потайных залов пещеры. Глубока была память рода.
Тяжка участь изгоя.
— Иди оденься, — шепнул Ворон в ухо, — шелом не забудь.
6
Старый — одно из древнейших хтонических божеств, повелитель стихий и самого мироздания. Ветры, бури, ураганы, ливни, извержения, стихийные бедствия — его дети и внуки, его посланники. До наших дней дожил в форме Стрибог, т. е., Стари-бог, Старый бог. Устоявшееся мнение, что Стрибог-Старый — бог повелитель одних только ветров, неверно. Стрибог, как и положено «первому поколению» богов, старому поколению, неатропоморфен, т. е. не имеет человеческого облика.