Густые дубравы и рощи, дремучие леса непроходимые, обильные зверем и птицей, покрывали родовые владения Юра, правнука во многих поколениях Древнего Борея. Нелегко было в них путь торить. По руслам рек и притоков пролегали дороги водные, заповедные.
По рекам жили люди, чтящие князя Юра, как отца своего, как сына Купа-Копола — грозного воина и сказителя, небесного волка-оборотня и заступника, в коего обращается Род Вседержитель, когда к ним снизойти хочет, далеки друг от друга были, разделены переходами долгими и многими, но едины языком одним и верой одной.
Сам великий князь сидел в тереме великокняжеском на главной реке русов лесных, на Донае, по левому берегу. В его терем стекались дары и послания отовсюду. Из его терема исходили положения новые и повеления. Ибо нет жизни и воли без закона и ряда…
— По-твоему будет! — сказал за обоих Овлур.
— По твоей воле, дедушка! — Рея вновь припала к старцу, прижалась мокрой щекой к его щеке. Но мы не видели брата моего, не слыхали даже о нем… как узнаем?!
— Коща придет он, — еле слышно прошептал Юр, — сразу узнаете. В какой день и год, не скажу. Но приход его будет грому подобен и молниям в чистом небе… Ждите!
Рея сама закрыла глаза деду. Овлур с Зароком низко поклонились ей. Она склонилась в ответ. Она еще не осознавала до конца, что с Великим князем Юром ушла в вырий не только жизнь его, не только душа, но и непостижимое, прочное как этот терем из крепчайшей лиственницы, мужественное и праведное время Юрово.
Ждите?! Да, она была готова ждать. Юр знал, кому изречь свое последнее слово.
Струг покачивало на волнах, потом вдруг резко бросало, так, что все в трюме катились по доскам на правый борт. И опять начинало покачивать. И снова бросало. Скил ничего не понимал, злился. Он никогда еще не попадал в бури. И ему не нравилось быть столь легкой игрушкой в непонятно чьих руках.
— Водяной балует, — наконец сделал вывод он. Жив усмехнулся. Вспомнил, как сам впервые попал в шторм за Яровыми столпами, в океане окраинном. Там водяной не баловал, там он из них все души вытряс, насилу переждали бурю беспросветную. Здешняя в сравнении с той, именно баловство, шутки. Жив не боялся моря — свое, родное.
Боялся он другого — батюшкиной подозрительности. В глаза не видывал родителя, но по слухам знал, играть с ним, все-равно, что с огнем, с пожаром лесным.
В трюме было тепло и сухо. Под нижним настилом лежали камни да свинцовые ядра, для веса, для остойчивости струга. Над головой бьи еще один настил, верхний, туда ходу не давали, только на ночь сажали на весла, в смену. Грести приходилось и при ветре, Хотт-сторукий спешил — на Скрытне задержались, значит, прочие семнадцать островов не осмотренных надо вдвое быстрее осмотреть, за задержку Крон слова доброго не скажет, совсем лютый стал — скольких верных воевод-сторуких, сотников в погреба побросал за провинности малые, из подозрений и неверия. Что ж, от Доли не уйдешь, не убежишь! Крон князь великий, его воля — воля Рода Небесного…
Жив молчал, даже когца они оставались вдвоем со Скилом — мало ли что, везде есть уши, хватит одного самого коротенького словечка, чтобы их разоблачили. Хорошо еще, что у Скила не отобрали мазь из псих-ройской глины. Жив потихоньку мазал ею голову, обритую мечом в кустах, лицо, тело. Глина давала смуглоту, она закрашивала даже пробивающиеся корешки светлых волос, делала похожим на дикаря-островитянина. К тому же, молодому княжичу повезло, что на Скрытне не оказалось умельца наносить узоры разводчатые синие на кожу. Его тело было чистое, не тронутое острыми иглами, как у горяка. Ворон сердился, ворчал постоянно, даже хотел сам было взяться за дело, изукрасить княжича, как и положено ему, да рассудли-вый Овил отговорил: негоже пробовать на князе будущем, князю наколки делать самый лучшей умелец должен, лучше подождать, чем все испортить! А делали наколки русам сызмальства — сначала на правое плечо знак рода-племени ставили, затем на левое — личные прозвания. Становился старше — ветвистые узоры по рукам до кистей пускали, по ногам до ступней, на груди барсов-рысей и соколов-рарогов накалывали, волчьи пасти оскаленные и медвежьи морды, спину не забывали… чем отважней и удачливей воин был, чем знатнее рус, тем большей синевой причудливо-узорчатой отливало его тело… Дотошный Хотт сам осмотрел немого Зиву — дик тот был, аки зверь лесной и рыба морская, не умел украсить себя, одно слово — дите гор. У Скила нашел на плече соколенка, вскинувшего крылья, разинувшего клюв. Долго в глаза глядел… да что возьмешь с него, сам признался, кем отец был, чего с мальца спрашивать.
На острове Деле Зива потешал дружину, сносил коней по трапу на плечах. Такое воям в диковину было, смеялись над немым — здоровый парень, богатырь, каких свет не видывал, а умом не вышел, простофиля, дурачина! Жив хохотал вместе с ними. Лучше смеяться, чем плакать, какой бы повод ни был.
Непокойно жили люди на островах, позабыв уставы, данные предками. Кто смел, тот и съел, по праву силы и расторопности жили. И управу на них Хотт-сторукий силой вершил, сам казнил, сам миловал — Великим князем сполномочен. Скил набрался нахальства на Деле, сказал сотнику:
— А ведь уйдешь ты с дружиной, они за старое возьмутся? — сказал без нажима, будто себе вопрос задал.
Хотт улыбнулся зло, так, что лицо в шрамах скривилось, ткнул наглеца кулаком в грудь, тихонько ткнул — а тот полетел с ног долой.
— Возьмутся за старое, мы снова придем! Скил только вздохнул. Чего тут скажешь, коль уклада нет, к каждому надзирателя с палкой все одно не приставить, сотник это получше него понимает, нечего ученого учить.
Под утро, когда их меняли с весел, когда русы оставались наверху, а диких с горяками-весельниками загоняли в трюм, давали по бадейке с кашей и по корчажке разведенного вина виноградного, седой, но нестарый еще, полуслепой горяк, сам прибившийся к русам на службу нелегкую, сказки сказывал:
— …а самым первым в далекие времена еще править над миром Ур стал. Поженился он на Хее, так мне сказывали люди умные, и нарожали они видимо-невидимо детей всяких, потому что не смертные, а боги были, чудовищ нарожали и великанов, и героев тоже нарожали… от них и Крон пошел, и Рея-матушка, заступница всем бедным и несчастным. То ли наш это царь-батюшка Крон был, то ли другой, никто нынче не ведает, только зарезал Ура этот Крон, чтобы детей больше не было. А когда резал-то, капельки крови отцовой падали в море и из них такие страсти нарождались, что до сих пор мутят пучины морские…
Говорил горяк складно, мешая русские слова со своими, понятными, похожими на русские. Его разумели — слова доходили. А вместе все, из слов сплетенное, непонятным было и странным — нелепицей, сказкой-небывальщиной.
Скил интересовался:
— Когда ж это случилось-то, в какие-такие далекие времена?
Горяк закатывал мутные глаза. Отвечал:
— Давно, очень давно, еще мой отец жив был, а я в люльке лежал!
— Понятно, — успокаивался Скил. И больше не мешал рассказу.
— …и прогневались за то другие боги на Крона, и послали гонца ему с вестью злой: мол, родится у тебя сын, и вьфастет он сильнее тебя и больше, и прогонит тебя с трона, а может, и совсем убьет. Вот Крон и разгневался, стал всех своих детей пожирать. Глотал их целиком, одного за другим, даже дочерей всех проглотил. Хотел и жену свою Рею-матушку проглотить. Но сбежала она от него на остров Крету и родила там ребенка в пещере неведомой, и оставила дите малое на воспитание слугам своим и козе волшебной. А сама вернулась к Крону и дала ему камень большой проглотить вместо сына. Вот Крон и проглотил камень. И успокоился. А как вырастет сын его, так и грядут времена новые… что будет, одним только богам ведомо. А боги русам отцы и матери родные, а иные из русов и сами боги. Вот с них спрос-то и будет. Будут тягаться и биться меж собой. Они такие, коли что, так бьются насмерть! земля трещит и небо ходуном ходит! и перуны у них и громы! Страшные времена грядут… Только мы, люди, попрячемся, тихо сидеть будем, много зим пройдет и весен, богов не останется больше, а мы… мы останемся, так рассказывают, а я только повторяю. Хотт вырос над рассказчиком незаметно, будто из-под земли.