Крон перевернул дощечку. «…И умножились они, и послали молодых искать племени своего. И ушли они на восток, чрез пустыни и горы. И не все дошли. Но дошел кто, узрели, что сидят их родичи по берегам двух рек великих, в низине плодоносной, и имеют города свои Юр и Вавал, и еще многие. И узрели, что никуда больше не идут они, что забыли завет и уклады в трудах тяжких и рощении сынов. И много говорили они с родичами, и волхвами их, и князьями их, и боярами… и никто не ведал про малое племя, про отряд дозорный, стерлось прошлое, а новые пути молодых в иные новые земли вели… назад не возвращался никто. Было то спустя три тысячи лет от закладки Яригона в святой земле яриев». Крон перевел дух. Все знакомо ему, ничего не ново — был и в Междуречье сыром, жарком, бывал и на Яридоне… его земли, не до всех руки дотягиваются, но его, от предков-пращуров данные. Ныне туда из пустынь племена странные приходят, не похожие ни на русов, ни на горяков, говорящие языками непонятными… мало их, совсем мало. Но идут семьями, смотрят, перенимают ремесла русские, селятся, видя, что не тронут их, не обидят. А молодежь русская, вой юные, все исходят и исходят из святых земель, не сидится им! Крон перевернул еще страницу, «…и прозвали ту реку могучую ярии Ид оном или Индоном — Иною рекою святой, второю, новою. И встретили там людей многих черных и ликом страшных. Но не тронули их, ибо тоже люди, от Бога, от Рода Всеблагого, акий лишнего не сотворит. И от жара и лихорадок-трясовиц сгинули иные, а иные упрочились здравием, сели на земли, орая их и семена бросая в них, оберегая себя… А реку стали звать Индом, стала она им родной матерью-рекой, другой уже не помнил никто, кроме волхвов-вещунов, хранителей Вед древних, неписанных, но передаваемых из уст в уши, И пришли они на Инд третьим приходом, до того еще два было. А после того — три больших и несчитанно малых. За полторы тысячи зим и лет до правления отца нашего Крона, а точный год не ведом никому ныне». Не ведом. Много чего неведомо теперь! Позабыли! Порастеряли память!
Крон отложил связку. Загасил лампу. И снова уставился в ночную темень. Далеко Иная река, не углядишь от- | сюда… А все равно, мало написали волхвы, дощечки, что | ли, жалеют? Надо было поговорить с ними. И про Святую землю совсем кратко, не помянули даже градов исконных русских, прапрацедовых: Ярусы, Яра, Ярада, Ярхова, Ярова — как шли ярии по свету, как корни пускали, все по названьям слышно. И реки округ Яридона — Ярмук, Ярон, и горы — Ярмон и Ярисим… еще, правда, Тавор-гора, и Хорив-гора, и Сиянна… — свои, родные, от имен их на сердце теплеет, всех не упомнишь. Но в писаниях должны все быть! Сама река ведь святая Ярвдон по Ярову ущелью течет, в Ярово море впадает, которое еще и Мертвым морем кличут… а иные, пришлые, стали звать Араба-маре, не под силу им звуки русские выговаривать, по-своему переиначивают, Бог с ними, они и пустыню безбрежную Ярову зовут Арабой, не запретишь, всяк свой язык иметь может. Но в летописях и ведах все доподлинно должно быть, верно, без искажений — сколько русов за долгие века да тысячелетия в землю Святую костьми легли, не счесть. Разве гоже о них забывать! Крон сдавил виски. Нет земли, в коей бы косточки русские не лежали, где бы нога яриев не ступала. По всему свету белому живут русы. Но ему держать ответ только за своих. На Ивде не его власть, и по Донаю не его, в Таврии он не князь, и в Иверии, двуречные русы начинают жить наособицу, раз в три года дары шлют, по реке Pa — малые поселения до самой Нубии, а там дикие, с ними бегаые русы, тоже наособицу жить хотят, дружины стрелами встречают… Нет лада! Каждый глядит на сторону, норовит своим умом зажить, свои уклады ввести — казнишь его, другой приходит, хуже прежнего. Крону припомнился поставленный им самим вельможа Аласии-острова.[13] Двух посланников княжьих в погреба упрятал, со своими льстивые весточки слал, заверял, что процветает остров и умножается население его, хвалу пел Великому князю и его посаднику, и многих лет желал. Дары прислал. Но почуял Крон сердцем недоброе, сам нагрянул коршуном — и пепелища узрел, тела неубранные на дорогах, поля вытоптанные — разбоем жил вельможа Бахорь, вчистую обобрал люд, уморил, сам хотел бежать с казной и сокровищами. Не успел. Крон его живьем собакам скормил, всю дружину его разбойную в землю врыл, одни головы торчали. Хоть и мало живых на Ала-сии осталось, но каждый мог подойти к иродам, плюнуть в глаза, ударить ногой… так и сгинули бесчестно, провалились в тартарары, ибо извергам вырия и пастбищ Велесо-вых не видать, как ушей своих.
Многих покарал за неправедную, жизнь Великий князь. Скоро сорок весен, как покой и мир держит по державе. А ряда нет! Крон сжимал виски руками, кривил лицо. Сила порождает страх. Страх — слабость, малодушие, ложь и обман. За обман и ложь карают силой, иначе нельзя. Круг замыкался. И выхода из него Крон не знал. Черная ночь окружала Великого князя. И был он один в своей каменной башне высокой на неприступном Олимпе. Один в одиночном заточении узилища своего.
— Эй, Сокол! — прогремело за спиной. Скил медленно обернулся, прищурил глаза на солнце. Оно поднималось из-за окоема, будто цепляясь за плоские крыши, и глядеть на него было больно.
— Не узнаешь друзей старых?!
Здоровенный княжий дружинник в матово поблескивающих бронях и гривастом шеломе стоял шагах в двадцати от Скила, уперев руки в бока. Бьи он похож на недвижный утес, выросший внезапно посреди улочки, застящий солнце… только длинный меч чуть покачивался, нарушая полное сходство.
— Ты ж немой? — ошалело пролепетал Скил и тряхнул всклокоченными волосами.
Больше года он не видел Жива, как забрали того в княжьи терема под горой, так и не встречались. Скил думал порой, что костлявая Мара прибрала к себе «увальня Зиву», она и не таких прибрать может, с ней не потягаешься. Сам Скил за этот год многого натерпелся.
— Был немой, — разъяснил Жив, подходя ближе, — добрые люди исцелили! — И подмигнул, мол, не забыл еще уговора?
Скил понял с полувзгляда, насупился: какой там уговор, он изгой, перебивающийся случайными заработками, а Жив… чего равняться с Живом, он княжич, хотя об этом никто и не знает, он всегда будет наверху — вон, доспех какой богатый! время разделяет людей. Да и на лицо Жив изменился, короткую бороду отпустил, светло-русую, вьющуюся колечками золотистыми, из-под шелома волосы светлые выбиваются — не боится, стало быть, привыкли к нему, чужим не считают. На каждом плече по наколке синей, замысловатой — два сокола хищных и дерзких глядят в разные стороны — Скил хоть и сам из рода соколов, а таких не видывал, да только расспрашивать негоже.
— Значит, прижился наверху? — спросил Скил, улыбаясь криво, безрадостно.
— Прижился, — кивнул княжич. Положил тяжелую руку на плечо парня. Впрочем, теперь бывший «соколенок» больше походил не на угловатого и голенастого юнца, а на входящего в пору своей крепости молодого мужа. — Нашел какую-нибудь?
— Прикипел к одной вдовушке, — прямо ответил Скил, — вместе лямку тянем… А ты, княжич, не женился случаем? — Скил исподлобья, украдкой заглянул в серые глаза Жива. Он еще не верил в эту встречу, все казалось, что морок растает, расползется клочьями тумана, и останется он один на пустынной улочке полузаброшенного поселения, из которого мужчины поразбрелись в поисках славы и удачи воинской по белу свету, а женщины, растерявшие родовые узы, не стали их слишком долго ждать. — Наверное, женился…