В испарине проснулся Крон, от шума, криков. Гридень молодой уже стоял пред ним, ждал. А как увидал, что князь глаза открыл, так и выдал все, что знал:
— Зарезали Строга ночью! Голову его в овраге сыскали! И Олена-тысячника, коему ты снова поверил, зарубленным нашли, княже! А сын твой, Талан, пропал куда-то! — выговорил скороговоркой. И замер, ожидая буйства княжьего, а может, битья даже, скор был на руку Крон, быстр.
Князь ни слова не сказал. Только глазами указал— уходи, мол. Что тут кричать и бесноваться. Чем дольше стоят они без дела, тем меньше порядка в дружинах, скоро меж них войско пройдет, а они не заметят. Пора на приступ идти. Пора поучить мальчишку уму-разуму. Пора… А ведь мог бы и сам придти, повиниться, в ноги кинуться. И казалось Крону, поступи он так, простил бы, наверняка простил бы, признал бы своим отпрыском, кровным… а там пусть боги на небесах, в вырии светлом разбираются — родной сын он ему или приблудный, столько лет прошло… стольких сыновей и дочерей подарили ему жены да наложницы, не счесть всех, многих из них уже утратил. Так что ж считаться-то!
Крон вышел из шатра. Три ближних боярина шагнули ему навстречу.
— В ночь на приступ пойдем, — сказал он тихо.
Вислоусого и обритого почти наголо посланника Жив принимал "в тесной и полутемной каморе. Никто не должен был прознать об их встрече.
— Путь наш к Семиречью лежит, на земли предков, — рассказывал посланник, — а ведет нас старейшина Гулев. Поклон от него земной… будет мир, и дары будут. И еще привет от души одной, просила не называть ее имени…
— Почему? — встрепенулся Жив. Сердце сжалось в предчувствии.
— Сказывала, в бою сам признаешь, — просто ответил посланник.
В бою. Значит, не она, значит, не Яра, о каком бое могла говорить девочка с синими глазами. Мерещится, в каждом слове, в каждом намеке, в дыхании ветра даже мерещится ему имя любимой, ее тень. А надо заниматься важным, сейчас всякий день на вес золота, всякий час. А бой будет, к нему и готовиться нужно.
— Сколько вас?
— С хоривами и скилами шестнадцать тысяч мечей и палиц.
Жив вздохнул, взял с низкого кованного из меди стола кувшин, налил посланнику в кубок терпкого и чистого кваса, протянул. Сам пить не стал, бросил в рот виноградину — попалась кислая, скулы свело от нее.
— Маловато!
Посланник запрокинул голову, проглотил содержимое кубка едва ли не в один присест, расправил длинные усы. Был он без бронь, в широких толстых штанах, рубахе белой, расшитой по воротнику и
рукавам, в меховой безрукавке. Меховую шапку теребил в руках.
— Немного, — согласился покладисто. И добавил: — Зато семь недель мы Крону покоя не даем, щиплем его за хвост. Наскочим, отскочим, наскочим — десяток, а то и сотню, порубаем, и назад. Трижды в погоню бросал дружины конные. А взять не взял, руки коротки!
Жив улыбнулся.
— Добрые ты слова говоришь, Сугор. Да наскоками битву не выиграть. Мы в крепости Олимпийской, как в ловушке зажаты, и войска, что под стенами стоят, задыхаться от тесноты начинают. Скоро голод пойдет, воды уже не хватает… Не думал я, что эдак-то получится. Иначе бы Купа Северского с дружинами его да воевод Овлура с Зароком не отпустил бы. Теперь уж поздно к ним слать гонцов. Вперед нас Крон придавит. А за подмогу спасибо, передавай Гулеву и мой поклон. Маловато вас… но и на вас надеемся.
Он положил руку на плечо посланнику. Но тот стоял на своем.
— За время, что прошло, мы все слабые места Кроновы разведали. Уж коли вдарим, так вдарим. Нам бы только мечей булатных да стрел побольше каленых, свои на исходе…
— Этого дадим, — согласился Жив. Хотел встать, уйти.
Но посланник удержал его жестом.
— Да людей бы еще, — попросил с дрожью в голосе, будто за себя просил: — Тыщ десять еще. Тогда бы мы им не ножик, кол осиновый, смертный в спину вогнали б! Для твоей же пользы, князь!
— Для пользы Державы! — поправил Жив. Подумал, добавил: — Жди до вечера. Я приду.
Лестницами узкими, темными, переходами потаенными, поднялся он в опочивальню малую, известную двоим или троим в тереме, самым ближним. Уселся вновь за кожи-чертежи, что со Скрытая вывез. Сколь ночей уж не спал, все думу думал, сомневался, взвешивал мысли свои — добрая мысль
потянет тяжело алмаза крупного. Недаром приметили еще со Скрытая знавшие его хорошо, что первая да самая верная жена его Мысль-Сметка. Горяки, что в учении были, сказки сказывали повсюду про его Метиду верную. Что ж, пришла пора, видно, этой женушке родить ему дочь тайную, бестелесную деву-воительницу,[32] которая спасет их всех, оградит от Мары зловещей, поможет одолеть Крона.
Вот она, черная ниточка на коже, тонкая, без черт и резов разъяснительных. Это и есть потайной ход, ведущий далеко за стены, почти к самому морю синему. А еще одна такая же, еле глазом уловимая — в горную впадину ведет. Доискался. Додумался! Недаром ночей не спал. Да, вот эти два хода неведомых, никому не известных кроме Крона, да еще кое-что и будет его Тайной! Его дочерью, порожденной в бессонных ночах! Теперь надо самому проверить, отыскать лазы. Самому!
Жив свернул кожи. Запер дубовую дверь в опочивальню. И почти бегом бросился в сторону Восточной стены, там, в подвале заброшенной, полуосыпавшейся, непригодной башенки, которая давно оказалась внутри новых стен, должен быть этот самый лаз! Теперь только бы не опоздать.
Степенные и важные стражи с копьями в руках, в блестящих шеломах с конскими хвостами, вздрагивали при внезапном его появлении. Но прежде, чем они успевали изречь здравицу. Жив пробегал мимо. Из терема он выскочил, будто внутри палат пожар начался. Побежал вниз по ступеням, через малые ворота, средние, снова по лестницам… и, не добежав Восточной стены, замер как вкопанный. Наверху, на дозорной сторожевой площадке творилось что-то неладное. Он сразу разглядел суетящегося Скила, светлоусого Свенда, брата своего, вечно сторонящегося, проходящего мимо, других… Там же голосила сестрица тихая, Гостия.
— Ой, оставьте его, ради Матери Лады прошу, пожалейте! — кричала она осипшим голоском.
Жив ветром взлетел по внутренним ступеням, что без ограды круто вели наверх. И совсем растерялся.
Шагах в десяти от него, на возвышении, на самом виду у всего войска, на виду у Кроновых полчищ, шумящих внизу и безликих, Скил со Свендом совали в петлю из толстой верви, что крепилась к деревянной балке, положенной меж высокими зубцами, хрипящего и вырывающегося, огненноволосого и рыжебородого Талана.
— Пускай! Пускай другие поглядят! — зло приговаривал Свенд.
Жив растерялся лишь на миг. Пожалел братца. Но тут же взял себя в руки. Кивнул молча, когда его заметили. Предателю место в петле, все правильно делают. Худо что без спроса, без его слова. Но и они не последние люди. Скил — ближайший помощник, друг. Свенд — брат, хоть и косится все время. Жив хотел изречь и свою волю.
Но худая, вся светящаяся добротой и негой светлокудрая Гостия бросилась ему на шею.
— Живушка, милый, родной, — она сразу намочила своими слезами горючими рубаху на груди, заставила сердце сжаться, — пожалей ты его, лучше меня повесь, лучше меня!
Такого Жив не ожидал, растерялся. Обидеть тихую Гостию, почти неземную, отрешенную, любящую его до самозабвения, было не по силам. Она не девой пришла в этот страшный мир, не женой, рожающей в муках сынов, обреченных на муки. Она пришла доброй нездешней гостьей, подстать своему имени. Ее слово сейчас было весомее.
Жив поднял руку, призывая к молчанию.
— В поруб его! — сказал. И отвернулся. Слово Великого князя не обсуждается.
Он не видел, но знал: Талана вынимают из петли, тащат вниз по ступеням, исполняют его волю… нет, волю гостьи этого мира.
Проходившему мимо Скилу шепнул:
— Ничего, мы его еще повесим. При всем люде честном, на лобном месте!
Скил замер рядом, склонил голову — когда говорит князь, надо слушать. Сам же думал — не вовремя появился друг державный, не вовремя.
32
Как известно, от Мысли-Метиды Зевс породил из собственной головы ту, которую «древние греки» называли Атанайя, современные греки называют ее Атэной, мы «Афиной» (принцип «испорченного телефона»).