— К своим ступай, — непреклонно отвечала Яра. Даже про любимого не спрашивала. Пусть парень гадает, она ли то или не она. А ухажеры ей не нужны.
Со своими, со скилами, молодой воевода быстро нашел язык. Он его и с детства, с отрочества, когда попал в плен к русам, не забывал. А тут сразу полторы тысячи родных! Все благо, да потолковать вдосталь времени не было.
— Ладни ратник став, — признал его Рулад, старший над отрядом с Яровых столпов, — а быв малиц плохий, худий.
— Плохий да худий, — разулыбался Скил, — а в наскок бравли.
Расцеловался со старшим троекратно. Узнал, что мать одна осталась, отец в позапрошлом годе утонул в море, новый путь за Столпы разведывал.
Поговорить не успели.
Гулев дал знак. Шестью колоннами пошли вперед, шестью полками. Больше выжидать не могли, из лаза гонец выполз, про которого только Гулев с Ярой знали сказал, в крепости худо, превозмогает Крон — поначалу отбили приступы, обрадовались, думали передышка будет денек-другой, а тут брешь да натиск свежих сил, втрое сильнее прежнего. Жив велел, как уговорено было — всей мощью ударить по Крону сзади, зажать его меж крепостью и собой. Сказал и про горный ход, про дружины, посланные с другой стороны. Дело рисковое, сложное. Тут или пан, или пропал.
— Род на нашей стороне, браты! — напутствовал Гулев. — А помереть доведется, так, знайте, не зря!
Шли тихо, неспешно, обдуваемые ветрами, под солнышком добрым, ясным. Денек на славу выдался. В эдакий день свадьбы играть да веселиться. А им помирать. Деревья листвой шелестели, дунет ветром сильнее — летят листы оторванные, не жить им больше, не зеленеть. Какой ветер им в лица дунет? Шли тихо, чтобы не растянуться, сил не рассеять.
А за лесом, как в дальней дали завиднелась крепость Олимпийская, в шесть слитных, литых полков собрались. Постояли недолго, невидимые пока противнику. И пошли на него веселым ходом быстрым, боевой лавиной потекли. Ударили в спины, нежданно. Кроновы полки развернулись не сразу, растерялись, не чаяли сзади силы вражеской.
— Ну, браты, не посрамим себя! — выкрикнул Гулев.
Бился он палицей — по-старому, по-дедовски, как пращуры бились. Крушил направо и налево. Для Яры палица тяжела была. Ей хватало легкого и узкого, длинного меча булатного. Секла лишь тех, кто на нее наскакивал, секла, а у самой сердце кровью обливалось. И не понимала, откуда в ней умение это, откуда ярь молодецкая… Берегли ее Стимир с Хи-сом, стерегли ее лучшие вой усатые, воеводой Гуле-вом поставленные втихую — будто рядом бились, сами по себе, а хранили любимицу богов, оберегали от лихих поединщиков. Да еще с десяток лучших лучников конных, кружились всегда по соседству, в слишком резвого всадника, подбиравшегося к ней, стрелу пускали, без промаха били. А казалось со стороны — будто и впрямь бессмертная дева, Веле-сова дочь-вальсирия носится, летает над бьющимися, одним смерть даруя из рук своих, другим жизнь.
Сама Яра не видела лиц, все были одинаковыми. Сердце стучало: Жив! Жив!! Жив!!! Они совсем близко, почти рядом. Он где-то там, за крутыми стенами, в осажденном городе. А она здесь. Она несет ему свободу, жизнь. Она его надежда, его спасение! Ради этого стоило терпеть муки, разлуку. Выбор был верньм. Пойди она к нему тогда, и не было бы этих полков засадных, не было бы той последней силы, что могла остановить Крона, безумного в своей ярости, в нечеловеческой жажде власти и победы. Она вытерпела. И она спешит к нему. Она не демо-ница смерти-Мары, не дева печали и плача, но вестница жизни, счастья и их любви. Бесконечной, неизъяснимой любви!
— Прости меня, брат! — Яра ссекла голову дружиннику, воздевшему на нее копье.
Ударила рукоятью меча в подбородок другому, наскочившему вплотную. Пронзила насквозь третьего — тот так и умер на ее мече, с изумленным взглядом стекленеющих серых глаз, он один из немногих признал в ней деву. Ну и пусть! Она готова разить каждого, если понадобится, всех… Ради себя! Она не могла умереть сейчас, когда любимый столь близко, она не могла не увидеть его, не могла сделать его несчастньм, она должна была жить, спасая его. И потому она имела право убивать тех, кто ей мешал, имела!
А Скил берег силы. Почем зря не размахивал мечом. Он еще после боя на поляне у камнеметов не оправился. Ныли руки, болели растянутые сухожилия. На синяки, ссадины и ушибы Скил внимания не обращал. Он берег себя, потому что знал — главный бой будет там, у стен. А пока они, все эти странные нездешние люди, и его племя иверийское, и присланные Живом дружинники — все вместе теснили Кроново полчище, прижимали его к крепости, вдавливали в ее стены. И не было у супротивника места развернуться, осмотреться, оправиться — кольцо сжималось, ловушка захлопывалась.
— Идут! — прохрипел рядом Сугор, отбивая удар меча, пригибаясь, но все видя: — Наши идут!
Скилу понравилось. Наши! Теперь и он видел, как от горной гряды, что тянулась с самого Олимпа до севера, бежали к ним на подмогу дружины, из тайного хода вышедшие позади осаждающих — тысяч восемь бежало, а то и десять. Это хорошо. А еще лучше, что Сугор так сказал про них, про воев Русии — наши.
— Орр-аа!!! — заорал во все горло Скил. Теперь медлить не было смысла.
Жив наблюдал за событиями из теремной башни. Ни один валун не долетал до нее — далеко и высоко стояла она, посреди Олимпа. Прибегающие гонцы лишь подтверждали известное ему. Неожиданностью стал прорыв Дона, он путал все планы.
Пришлось спускаться с поднебесных высот на грешные склоны великой горы. У внутренних ворот терема ждал его оруженосец Смел, держал на поводу верного Булана.
— Вот и наша пора приспела, — сказал Жив как о чем-то обыденном.
Вскочил на коня. Ближняя старшая дружина потянулась за ним, две сотни отборных всадников, лучших бойцов. За воротами еще три тысячи свежих, не измученных сечей воев ждали его, приветствовали громко и истово. Им не терпелось влиться в битву, поддержать умирающих братов.
Еще на ходу, гарцуя пред полками на Булане, Жив заметил спускающегося со стены Ворона. Обождал, пока тот подойдет вплотную. Взглянул укоризненно.
— Не мое дело оборону держать, — сокрушенно признался седой воевода, — возьми с собой!
Жив собрался было спросить, откуда он знает про замыслы, куда взять-то? Но не спросил, значит, всем ясно и без того. Не сидеть же сиднем, не ждать же, покуда придут и зарежут, аки скот бессловесный.
— Коня воеводе! — крикнул в старшую дружину. Ворону подвели черного жеребца, вороного. Он влез на коня, ускакал куда-то. Вернулся быстро в ладных бронях, в шеломе новом, непобитом, с двумя мечами — чистый, умытый, будто скинувший лет тридцать. Жив улыбнулся старому дядьке, заглянул в заспинную тулу — там было два десятка перунов. Скорехонько собрался матерый кореван, но на совесть. Ему бы всего одну тысячу таких воев, как он сам, весь мир бы положил к стопам Великого князя!
На сидящего возле стены Дона Жив поглядел с прищуром — одна и та же картина: вечно он бьет, вечно его бьют, опять еле живой сидит, перевязанный, иссеченный, С таким и говорить толку нет, пусть в себя придет. Рядом с братом суетился молодой Промысл, не столько обихаживал и отпаивал, сколько не давал встать, Дон все порывался вскочить, бурчал нечто невнятное, рвался куда-то. Он был явно не в себе.
На Великого князя Промысл взглянул изнизу, быстрым, оценивающим и не очень добрым взглядом. Жив не стал выяснять причин недовольства, проехал мимо, но взгляд этот странный запомнил, хотя давно знал простую истину: всем мил не будешь… Промысл, сын Ябеда, того самого, с которым бился буйный Дон, раны врачует? Кому?!
Две больших рати собрал Жив возле бреши пробитой, откуда несся гул сечи и около ворот Восточных. Еще полк, поменьше, стоял у Южных ворот, тысячи воев застыли на стенах. Оттуда, сверху махал ему рукой огромный даже издали Волкан — расстарался коваль, не только перунов наковал вдосталь, изладил два десятка мощных самострелов, коими перуны гремучие через головы своих с башен можно в Кроново войско метать. Сейчас этим делом заправлял, многих метальщиков на ходу обучать приходилось.
— Всыпь им горячих! — громко выкрикнул Жив, воздел к небу сжатый кулак в черной перчатке с булатными пластинами.