А Ворон себя не щадил. Предчувствие легкое и даже сладостное навевало на него — последняя сеча твоя, старый кореван, последняя! Чего ж щадить тогда?! Думать думы времени не было. Но мыслишка проскальзывала, коль последний то бой его, значит, пора и на покой, пора на лавку, навоевался. Вот кончится бой — и напомнит Живу, сыну своему названному, чаду самому близкому и государю нынешнему про обещание, про Скрытень-остров, уплывет туда жить-доживать, жизнь вспоминать… он заслужил, не моложе Крона-старого, душа покоя просит. А сил на дом свой, на поле, на лес со зверем небитьм, на женушку добрую пока хватит… Ворон первьм увидал странного всадника, легкого, тонкого, вездесущего, что быстрой тенью метался на другом конце поля, тесня дружины Кроновы. Будто вестник Рода с небес спустился, не видывал прежде таких. Вон оно как обернулось, сдавили старого князя эдак, что уже края кольца-удавки видны, своих различить можно… И вдруг понял — дева это, в бронях, на коне, но дева. И за ней, и по всему полю много дев да жен рубится, нездешних, платами замотанных до глаз, чтоб пыль не летела на лики. Но эта особая.
— Дева, — выдохнул он. — Дева-Победа наша! Жив, теснящий огромного черного ликом нубийца наемного, обернулся на миг, взглянул взором странным, почти детским, широко раскрытыми глазами, утратившими вдруг ярь лютую.
— Где?!
Ворон не успел ответить. Палица нубийца — не палица, а скала многопудовая — зависла над головой Жива, его Жива, того самого мальчонки, что вытащил он когда-то из пещеры погибельной, которого омыл в водах светлого небесного ливня, которого тихо, в душе своей считал сыном своим приемным, Жива, с которым и прожил жизнь долгую, горькую и сладкую, одну-единственную, дарованную ему Родом. Прыжок его был стремителен и непостижим для человека, повалился позади с переломанным хребтом конь, не выдержавший удара ног прыгнувшего воеводы. Никто не видел этого прыжка. Видели только меч, пронзивший горло нубийца, слышали хряск сокрушаемого тела — палица-скала раздробила плечо и грудь Ворона. Он умер в одно мгновение с нубийцем. Но уже после смерти успел повернуться к тому, кого спас. И узрел — жив!
Сильные руки подхватили старого воеводу, не дали упасть наземь, на тела, изуродованные смертью. Всего ожидал Князь великий, только не этого. Бессмертным, неистребимым казался ему дядька старый. Казалось, всегда будет он на свете, как был до рождения его, как был при всей жизни… И вот нет Ворона! Жив прижал мертвое тело к груди, склоненным лбом коснулся лба, закрыл глаза, проваливаясь во мрак… Нет Ворона! Нет прежнего мира! Он умер вместе с ним. А новый… новый еще не народился. Горючая слеза стекла с его щеки на щеку холодную, застывающую. Жив оторвался на мгновение и увидал, что из единственного, полуприкрытого глаза дядьки… нет, отца названного, из мертвого глаза, тоже катится серая мутная слезинка.
Верные стражи стерегли его, не подпускали врага. Да и все меньше оставалось на поле яростных, остервенелых воев противника, все больше бессильных становилось, бросающих мечи и горбящих спины. Не стихала сеча, но бились тяжело, нехотя и вяло, без удали, словно работали трудную, подневольную работу не вой, но пахари. Сумерки накрывали мир, в коем не было мира.
Ворона Жив передал с рук на руки. Ничего не сказал. Стражи его сами все знали — дюжина ушла назад с телом, в крепость стольную. Тогда лишь Жив глянул к окоему темнеющему. И увидал ту, о которой обмолвился Ворон — вестника Божьего с разметавшимися нимбом волосами, посланца… или посланницу Рода и Матери Небесной Лады. Дева-Победа! Это ее рати… и его, посланные ходами тайными, не дали полчищам отойти, собраться воедино, ударить сызнова и раздавить их. Дева-Победа… или просто видение, тень уплывающая во владения Мары.
— Вперед! — выкрикнул, громче прежнего. — До ставки Крона было рукой подать. Все! Хватит! Пора кончать с этой бойней. Остатки старшей верной дружины рванули за ним, отставая, круша все на своем ходу.
— Вперед!!!
И все же их опередили. Жив увидел за двадцать шагов, что его люди бьются с отцовскими стражами. Бьются в безумном, яростном, беспощадном бое. Ближе всех был молодой Промысл на серой кобылице. Он рубился с черноволосым, короткобородым воеводой Крона, Жив не сразу признал его, а когда признал, сердце сжалось — только было поздно: отчаянным быстрым ударом Промысл снес курчавую голову, успел подхватить ее, вскинул над собой в левой руке и закричал хрипло и дико:
— Аа-ааа!!!
Это зрелище остудило Жива. Молотом ударило в виски: неужто и он такой? зверь? нечеловек?! Нет! Он ринулся вперед и мощным ударом кулака сбил Промысла с лошади. До ставки на пригорке оставались считанные шаги, повсюду вокруг бились смертно, люто. Бился и сам Крон, разя каждого, кто осмеливался подняться к нему, на этот последний невысокий холм-оплот. Отец! Князь! Он не видит его, своего сына, свою погибель!
Жив оглянулся на ближних стражей, кивнул им. Но дружинники не успели поднять рук, как откуда-то из-за спин вырвался полуголый, разгоряченный и дикий Дон. Он тоже рвался наверх, к отбивающемуся из последних сил Крону.
— Смерть! Смерть!! Смерть!!! — ревел бешеным медведем Дон.
Жив нагнал его в два скачка, дернул за плечо на себя, ударил в грудь, потом в лицо, сам получил в ответ локтем в подбородок. Наконец ему удалось спихнуть брата наземь, перехватить меч, срубить голову дерзкому вою, бросившемуся на него. И только тогда он крикнул назад:
— Давай!
Большая сеть с бронзовьми грузилами взлетела вверх, развернулась в темнеющем небе — и пала на Крона с ближними его, валя всех без разбору.
Жив спешился, подбежал к бьющимся под сетью людям и коням. И вдруг увидел пылающие неистовым зеленьм огнем глаза Крона. Отец смотрел прямо на него. Он не желал верить, что все уже кончено.
— Безумец… — еле слышно прошептал Жив. Позади громыхнуло громом небесным. То его стражи последними перунами громовыми остановили последний вал сечи,
Эпилог
— И поделили они царство Кроноса на три части, внучок. И стал каждый властвовать над своей. Зевсу достался Олимп светлый и все земли, населенные племенами разными. Посейдону гневному и ярому — моря и океаны со всею живностью в них, со всеми островами, со всеми плывущими по морям этим. А Аид ушел царствовать в подземное царство, править всеми мертвыми и всеми чудовищами, изгнанными с Олимпа и с земли… Три было брата, каждому выпало свое. Ибо богу — богово, царю — царево, а человеку смертному — что останется. С той поры боги и живут на Олимпе во дворцах светлых, нектар вкушают…
— Боги далеко, — заключил внук, не дослушав говорливого деда.
Они сидели вдвоем в темной пещере, прятались от жара полуденного. С трех сторон камень порос лишайником, мхом. Зато четвертая, южная, была чистой — лишь десятки фигурок в гребнистых шлемах испещряли ее. То дед рисовал тертыми красками из кореньев да чудными каменьями, собранными в горах. Рисовал все одно — богов да героев, про которых рассказывал внуку. Получалось красиво… и немного страшно. Старших, родителей не было с ними: кто коз пас по склонам, кто по лесу собирал что съедобного попадется.
Сидели тихо. Дед рассказывал, внук запоминал. Чтоб было что и ему рассказывать внукам, детям, всему племени. Только не таких слов ждал дед-говорун. Нахмурился, низкий лоб сморщил, совсем старым стал.
— Не говори так никогда! — просипел строго. — Боги, они всегда близко, они все видят и все слышат. Боги везде! Они хоть и справедливые, все по ряду вершат, но гневить их нельзя! Вот войдет сейчас…
Внуку, черноглазому мальчонке лет пяти от роду, одетому в одну грубую тряпицу, обернутую вокруг чресел, худенькому и смышленому, представилось, как озаряет вдруг словно солнцем дыру пещерную, как вырастает в проеме светловолосый и светлобородый великан в сверкающих доспехах, с мечом, с перуном в руке. И смотрит он ясными светлыми глазами, в которых само небо, обитель богов, смотрит совсем не грозно, а даже весело, улыбается… ведь он, маленький Пелос, ничего плохого этому доброму богу не сделал, за что же он будет его наказывать — он, такой могучий, такой красивый, такой светлый… и такой добрый! ведь это же не чужой, это его бог!