Закурдаев окликнул меня. Я отозвался и полез по откосу. Ветерком, дувшим в сторону моря, принесло сладковатый запах гниения. Где-то поблизости, наверно, была свалка.
Через полчаса мы сидели за низеньким столом, заставленным мисками с сыром, холодной телятиной, запеченной рыбой, еще чем то. За спиной моей потрескивали в громоздком, сложенном из булыжника камине смолистые поленья. Из котла, висевшего над огнем, шел сытный мясной дух. В углу стояла покрытая ковром тахта. Денщик занес большой глиняный кувшин с вином. Закурдаев принялся распечатывать штоф с ямайским ромом. Я посмотрел на затянутое бычьим пузырем окно, на тускло горевшую масляную плошку, на озабоченное лицо Закурдаева, — он старался, чтобы кусочки пробки не попали в штоф, — и почувствовал себя почти дома.
— Фельдъегерь-то ко мне пакеты вез, — сообщил Закурдаев, разливая ром в стопки из зеленого стекла. — Генерал Евдокимов отчетов требует... Ну-с, начнем? По первой, за благополучное прибытие!
Мы опрокидывали одну стопку за другой, я от души хохотал шуткам старика и все крепче привязывался к нему.
— Гляньте, — сказал Закурдаев, — пьешь, потом — р-раз! — Он щелкнул ногтем указательного пальца по кончику своего мясистого носа и крякнул. — В щелчке сем заложен глубокий смысл. От щелчка вызывается слеза, увлажняющая изнутри нос, и пары винные плавно отходят. Можно, ясно дело, занюхивать ржаной корочкой, но при этом пары спиртного вбираются в себя. Занюхивают, когда водки мало, либо по жадности.
— До чего же славно у вас, Афанасий Игнатьевич, — сказал я, — как на острове, далеко от всех мирских гадостей и тревог.
Закурдаев почему то съежился от моих слов и, тихо улыбаясь, промолвил, обратившись на ты:
— Рад, что смог услужить тебе, Яшенька.
— Слушай-й! — раздалась за окном перекличка часовых.
Закурдаев засопел, расстегнул воротник мундира и разлил по мискам вино.
От того, что мне хорошо было, я разговорился и поведал старикуобо всем, происшедшем со мной. Насчет дуэли с Поповым Азотовым он высказался в смысле — дело обычное, насчет истории с Джубгой выразил сомнение — мог ли князь Барятинский так поступить, но чем дольше он слушал, тем сильнее в глазах проявлялись сочувствие и понимание. Мы пили снова и снова, и я приметил, что с опьянением Закурдаев становится неспокойнее, тревожится чем то и грустит. Он не веселился более, а старался веселиться, все оглушительнее хохотал, все громче кричал, словно бы убеждая и меня, и себя в том, что мы оба бесконечно довольны жизнью.
Вошел денщик, спросил, не нужно ли чего. Закурдаев налил ему рому.
— Выпей за гостя, Иван. Как там?
— Читают над покойным, — ответил денщик, — свечу зажгли, нашлась одна у каптенармуса.
Когда денщик ушел, я сказал, что нижние чины, по всему видно, уважают своего капитана.
— Душа в душу живем. Илвалидная команда! Большинство солдат в возрасте, кто здоровый, кто больной, я, ясно дело, им отец родной. — Он ухмыльнулся. — Признаюсь тебе в одной своей слабости. Ты приметил, конечно, что я хромаю — пулей сухожилия повредило. Так, знаешь, с тех пор как я захромал, прямо таки любовь чувствую ко всем хромым. Тем из своих, кто в ногу ранен, я, ясно дело, и поблажки даю, и проступки прощаю. Знаю, несправедливо это, но ничего не могу с собой поделать.
— Как же вы тогда ко мне прониклись? — спросил я. — У меня только плечо задето.
— К тебе? — Он принял мою шутку всерьез и задумался. — А ты, Яшенька, тоже, как я вижу, хромой, только в переносном смысле. Прости меня за откровенность.
Где то вдали заплакал ребенок. Я удивился, но плача больше не было слышно. Готов поклясться был, что Закурдаев тоже расслышал плач, но сделал вид, будто не замечает, и громко заговорил:
— Русский солдат всем солдатам солдат! Расскажу я тебе... Только издалека начну. — Он прочистил и снова набил трубку, поправил поленья в камине, откашлялся и начал: — Мы вдоль берега, может, вам про это в корпусе и читали, в конце тридцатых — начале сороковых годов противу турок крепостей, фортов да укреплений понастроили: Святого Духа на мысе Ардилер, Вельяминова подле реки Туапсе, — Туапсе пошапсугски Двуречье значит, — Головина, Лазарева, еще Александровское на реке Соча, его потом в Навагинское переименовали... Хотели мы, ясно дело, и помешать горцам получать из за границы съестные и военные припасы, не давать торговать и зимой пригонять скот к берегу, на теплые пастбища. Служить в фортах было хуже каторги. Тоска, лихорадка, за ворота носу не кажи, солдаты мерли, что ни день. На мысе Ардилер весь гарнизон, человек этак с тысячу, от болезней полностью вымер. Зимой сорокового снега навалило в горах, и разразился у черкесов страшенный голод. Они к нам толмачей прислали — требовали провианту, еду для детей и женщин, обещали потом вернуть кожей, медом, скотом. Толмачей, ясно дело, прогнали. Тогда черкесы стали нападать. В форте Лазарева перебили всех и провиант увезли, потом мюриды Вельяминовское укрепление разграбили. Весной пришел черед и Михайловского. Начальником гарнизона там был штабскапитан Лико, крепкого характера офицер. За день до нападения шапсуги толмача прислали. Так, мол, и так, нам провизия нужна, кровь мы проливать не хотим, сдавайтесь лучше, а то завтра на вас пойдем. Лико крикнул: «Русские не сдаются, убейте его, ребята». Толмача, ясно дело, пристрелили. Лихой командир был Лико, по крови француз, а душой русак. В гарнизоне защитников две с половиной сотни солдат, остальные или на ногах не держатся, или в лазарете лежат. Крикнул Лико охотника взорвать пороховой погреб, если горцы на укрепление поднимутся. Вызвался на подвиг рядовой Архип Осипов, сказал: «Хочу сделать полезное России. Кто жив будет, помни мое дело». Иеромонах Паисий благословил его, и дали ему, ясно дело, рому из командирского запаса два или три штофа. Когда на другой день черкесы ворвались в укрепление и стали двери порохового погреба ломать — думали, провиант там, Осипов, ясно дело, и рванул. Бедняга погиб под развалинами форта. С того времени на вечерней поверке в Тенгинском пехотном полку, согласно высочайшего повеления, вызывают навечно занесенного в списки рядового Архипа Осипова. А правофланговый отвечает: «Погиб во славу русского оружия». Услышишь такое, и восторг по жилам. Выпьем за Осипова, Яшенька!
Закурдаев осушил миску с вином и обтер усы.
То ли от хмеля, завладевшего мной, то ли от рассказа старика, вновь вернувшего к действительности, мне стало тоскливо. Вспомнилось, что я давно, пожалуй, с тех пор как в полк приезжал князь Барятинский, не писал матери.
Вдали опять заплакал ребенок. Что за наваждение? Посмотрел на Закурдаева, но он старательно раскуривал трубку.
— А наши тоже погибли? — спросил я.
— Уцелело человек восемьдесят, Лико смертельно ранен был. Черкесы их не тронули, увели в аулы, а потом вернули, на своих выменяли.
— И вы там были, Афанасий Игнатьевич?
— Бог миловал. Я от иеромонаха Паисия подробности знаю.
Мы примолкли.
— Слушай-й! — запели часовые.
Закурдаев встрепенулся.
— Я теперь тебе комедию расскажу. Штурмовали шапсуги и абадзехи Навагинский форт. Жена начальника гарнизона Присыпкина, — бесстрашная полковая дама была, — возьми и выйди под обстрелом на крепостной вал, с зонтиком. Черкесы, как ее увидели, тут же, ясно дело, сняли осаду и ушли, а через полчаса передали Присыпкину, что с женщинами они не воюют. Генерал лейтенант Раевский потом шутил, что надо было вместо войск сюда из России побольше офицерских жен прислать, джигиты сразу пардону запросили бы...
Историю эту мне уже рассказывали в полку. Нестерпимо захотелось забраться, как в детстве, с головой под одеяло, плотно заткнуть все щели и лежать, не двигаясь, слыша один лишь звук — стук собственного сердца. Я с горечью вспомнил, что не завтра, так послезавтра мне придется вернуться в полк.