— А на что им младенец?
— Продадут бездетным.
«Людоубийца! — мысленно сказал я себе. — Ты преступник и людоубийца!» Я повторял это себе снова и снова, сидя под кряжистым деревом, рядом с пьяным Закурдаевым, я говорил это себе, ни за кого не прячась, не браня высокопоставленных и ниже рангом стоящих, не прикрываясь щитом служения отечеству, исполнения воинского долга и данной мною присяги, не пытаясь сослаться на неумолимость истории, под колесницу которой попадают то одни народы, то другие.
Закурдаев пробормотал:
— Я ведь ее еще живой застал, какая красота, по истине ни в сказке сказать, ни пером описать...
Пока мы сидели под каштановым деревом, на берегу появилось несколько черкесов, один из них держал под уздцы лошадь. К горцам подошли солдаты, посмотрели на них и ушли. От ближайшей кочермы отвалила шлюпка.
— Уезжают, — сказал Закурдаев. — Пойдем к ним?
— Идите, мне не хочется, — с равнодушием сказал я.
Закурдаев, кряхтя, встал, направился к горцам, что то спросил у них. Шлюпка остановилась у сколоченного из бревен причала. На берег сошел очень толстый турок, в чалме, с серьгой в ухе — она блестела на солнце и была видна издали, — заговорил с черкесами. Они оживленно толковали с тем, кто держал под уздцы коня, насколько я распознал издали, кабардинца, похожего на Джубгу. Горец отрицательно качал головой, с чем то не соглашаясь, Закурдаев тоже обратился к нему, и горец, улыбнувшись, снова замотал головой. Лошадь он отпустил, она стояла позади, положив морду ему на плечо. Черкесы сошли в шлюпку и отплыли. Когда шлюпка подошла к кочерме и люди поднялись на палубу, горец, оставшийся на берегу, снял с плеча винтовку, разрядил ее в воздух, размахнулся и бросил в воду. Потом снял с себя пояс с кинжалом, тоже зашвырнул в море и сбежал по откосу. Послышался свист.
Лошадь, приподняв передние ноги, спрыгнула к хозяину. Он обхватил ее за шею, направил в волны и поплыл рядом.
Я ожидал, что они подплывут к кочерме и турки поднимут коня с всадником на борт, но горец, держась за гриву лошади, проплыл мимо судна. Они медленно удалялись, то пропадая, то появляясь за волнами, пока совсем не скрылись из виду.
После того, что я увидел на поляне, горделивая смерть эта уже не поразила меня, я лишь подумал: «Вот пример тебе. Пора научиться так же просто подводить свои счеты с жизнью. Для чего, уходя, хлопать дверью? Все равно этим ничего не изменишь. Какая разница, что потом скажут о тебе?» Понимая, что у меня не хватит воли утопиться, я надумал пустить пулю в лоб и сделать это не здесь, чтобы не огорчить Закурдаева, а в полку или, если не достанет терпения, в дороге. Странная тварь человек! Решившись, я не только успокоился, но и ощутил некое удовлетворение, даже удовольствие, словно бы задуманное было разумным и полезным.
Вернулся Закурдаев, постоял молча возле меня, потом вытянулся и, прикидываясь шутом, доложил:
— Обед готов, господин поручик. Прошу-с.
Я с безразличием посмотрел на него. Между мной и им уже поднялась стена, решительно разделившая нас. И Закурдаев, и тощий фельдфебель, и денщик, и укрепление, мыс, море, поляна даже находились здесь, на земле, а я одной ногой уже ступил туда. Есть, как я теперь думаю, огромная разница между самоубийством в состоянии аффекта, которое всегда случайно, и самоубийством, являющимся единственно возможным выходом из того тупика, куда тебя против твоих желаний и воли загнали.
Откуда то появился молодой стройный горец. Он подошел к Закурдаеву. Я приметил, что лицо у старика прояснилось. Они о чем то поговорили по русски, озираясь на поляну, и горец ушел.
— Знакомец мой, — объяснил капитан, — помнишь, я говорил о певце Озермесе? Пришел к умирающим...
Разговаривать мне не хотелось.
После обеда я собрался восвояси, или, как с некоторым самолюбованием подумал, на тот свет, но Закурдаев воспротивился, сказав, что одного он меня не отпустит, а завтра все равно отправлять нарочного в округ. Возражать не было смысла — днем раньше, днем позже... Закурдаев вышел по своим делам, а я повалился на тахту, обнаружил на полке, прибитой к стене, книгу — потрепанную, без начала и без конца, какое-то историческое пособие, то ли для гимназии, то ли для военных училищ. Издавна было замечено, что на больную мозоль наступают все.
И я действительно тотчас наткнулся на жизнеописание любвеобильного, семидежды женатого Иоанна Грозного. Когда русская женщина государю приелась, ему доставили юную красавицу, черкешенку Гощанай, известную более под именем Марии Темрюковны. Разумеется, не одно любострастие руководило Иоанном. Целуя Гощанай, он словно бы лобызал и тех адыгейских и кабардинских князей, которые до того прибыли с посольством — бить челом о заступничестве и помощи против турок и крымского хана. Послав против хана два отряда, царь прибавил к своему титулу наименование государя кабардинской земли, черкесских и горских князей и обещание послов — поставлять по тысяче аргамаков ежегодно да еще двадцать тысяч воинов для несения государственной службы и войны... И без того омраченный, я не стал читать далее и положил книжку на место — у Закурдаева она была вроде бы единственной. Неужто кто либо способен проникнуть разумом в коловерть истории?! Ведь, сколь мне помнилось, адыгейские князья и к Павлу I обращались с просьбою принять их в подданство, на что последовал решительный отказ — осложнений с Оттоманской Портою побоялся наш курносый самодержец.
Тогда я еще не знал всей сложности отношений между черкесами, нами и Турцией, но уже несколько месяцев спустя мне стало ведомо, что шапсуги в большинстве своем не доверяли и туркам, распознавая за сладкоречивыми посулами мулл и пашей — посланцев Оттоманской Порты все то же алчное стремление завладеть их землей. Мне рассказывали с горечью впоследствии, что многие горцы поддавались на обман, шли в мюриды, — последние являлись чем то вроде послушников, избравших путь самоотреченного служения Аллаху, — проповедовали войну против всех неверных — газават и с ятаганом в руке нападали не только на русских, но и на своих же свободолюбцев.
За окошком клонилось к закату багровое солнце. Напиться допьяна захотелось мне без удержу, что и было исполнено за ужином.
Ночью не спалось, я проклинал себя за то, что остался, храп Закурдаева, спавшего на расстеленной по глинобитному полу бурке, раздражал мою отлетавшую душу, и я встал, вышел на волю. Часовой открыл мне ворота.
— Далеко не ходите, ваше благородие, кабы чего не вышло.
Знал бы он, что со мной ничего уже не может «выйти».
— У вас тут тишь да благодать, — сказал я, — как в раю.
Светила полная луна. Море плюхалось о берег, перекатывая гальку.
Одна из кочерм ушла, на оставшихся светились огоньки. Я невольно поискал взглядом горца с конем и задумался о том, сколько может проплыть лошадь и кто из них ушел под воду первым. Они уже давно в другом мире... Лунная дорожка, искрящаяся на воде, предлагала ступить на нее и пойти в даль, к горизонту.
Я свернул к мысу. Не потому, что поляна притягивала меня к себе, как убивца манит место преступления, просто надо было куда то идти, я и пошел знакомой дорогой. Показались темные кустарники. За нимикто то пел грустную песню. Раздвинув кусты, я увидел стоящего возле деревьев горца. Он тоже заметил меня.
Я повернулся, чтобы уйти, и споткнулся о лежащего в кустах человека. Притронулся к лицу его — он был мертв. Меня в дрожь бросило. Наверно, уже в бессознательности, руководимый инстинктом жизни, он попытался уползти с поляны. Солдаты вряд ли сыщут мертвого в густом кустарнике. Превозмогая себя, я нагнулся, поднял покойника — он не был тяжелым — и, перенося на поляну, опустил возле других горцев. Все, что скопилось во мне и комом стояло в горле, вырвалось вдруг рыданиями. Я пошел прочь. Послышался шорох. Высокий горец стоял вблизи, пристально глядя на меня. Кажется, днем я видел его с Закурдаевым.
— Озермес?
Он медленно подошел. Все было как во сне: неживой яркий свет луны, люди, лежащие на поляне, — их стало заметно меньше, — приглушенное ворчание прибоя, большая черная бабочка, беззвучно пролетевшая мимо меня, и человек в черкеске, в папахе, тень которой прикрывала лоб и глаза, с каким то музыкальным инструментом в руке. Я не знал, поймет ли меня горец. Припомнив, что певец знает русский, я сказал, что довожусь Закурдаеву кунаком, и спросил горца, не он ли пел. Озермес ответил, правильно и четко выговаривая русские слова, что пел он. Сперва просил: встаньте, пойдем туда, где нет войны, а они не верили, отвечали: жизни больше нет, смерть сожрала ее. Тогда он стал петь...