— Шибле не рассердится, — сказал я, одобрительно поглядывая на опечаленное лицо Аджука.
Он часто удивлял меня. Как и многие другие шапсуги, Аджук не был строгим ревнителем веры. С первого века, после появления на побережье евреев, черкесы стали перенимать от них христианство, и в седьмом веке Вселенский собор подчинил шапсугских священников — шогенов грузинскому мцхетскому патриарху. Кресты тех времен, называемые джиор, или джур*, похожие на русскую букву «твердо», до сих пор стояли в лесах. Но христианскую религию шапсуги восприняли частично, приспособив ее к своим языческим представлениям о людях и мире. Им, воспевавшим женщину, очень пришелся культ Богоматери, как они называли ее, Мерем. Не могу не отвлечься, чтобы не сказать о сибирских чалдонах. Многие уверяют, якобы русский народ особо религиозен, крепок в своей вере православной и ретив в исполнении обрядов. Но тут — сужу по селам, в которых мне случилось побывать, — единственные признаки веры — наличие икон в избах да привычка креститься перед едой и после.
* Джиор — от грузинского джвари (крест).
С конца XV века христианство у черкесов стало исчезать. Под натиском ислама шапсуги кое что взяли от него, но в основном продолжали почитать более близких им богов — главного хлебопашца Созериса, божество пахотных волов и своего ближайшего покровители Хакусташа, могучего кузнеца Тлепша. Аджук, не нарушая явно тех или иных верований, всегда руководствовался собственным здравым смыслом. Я видел, что ему совсем не хочется притворяться, будто он радуется гибели Аслана, и смеяться в лицо его несчастным, ничего еще не знавшим матери и жене.
Найдя неподалеку от сакли Аслана пригорок, мы поднялась на него и принялись звать жену Аслана Хацац. Она появилась во дворе и вопросительно на нас посмотрела.
— Вернулся ли домой Аслан? — протяжно спросил Аджук.
Хацац не ответила. Я увидел, как лицо ее напряглось, а глаза остановились. Она ничего не понимала — ведь муж не уходил на войну.
— Пришел ли Аслан с поля? — снова спросил Аджук. — Он там, его взял к себе Шибле. Ты, наверно, слышала гром...
Хацац вскрикнула и бросилась, закрыв лицо руками, в саклю.
— Обрадовал, — мрачно произнес Аджук. — Пойдем возьмем лопаты.
Умерших хоронили в день смерти, ибо тем сокращался переход покойного на тот свет, да и близким не так долго доставалось плакать.
Женщин на кладбище не всегда брали, мне это объясняли тем, что у них нежное сердце, им труднее видеть, как родного человека засыпают землей. Думаю, что женщин не брали на кладбище по иным причинам — с телом покойного всегда бежали, кладбище находилось выше аула, на горе, и женщины, особенно старые, поневоле задерживали бы бегущих.
Возможно, тут сказывалось и влияние ислама, от многого отчуждавшего женщин. Похороны затягивались, если надо было дожидаться прихода родственников и друзей покойного из других аулов. Аслана же следовало похоронить как можно скорее, чтобы Шибле не разгневался, ожидая своего избранника.
Только мы вырыли под дубом могилу, как со стороны аула показались люди, поспешавшие на похороны Аслана. Впереди всех торопились Гошнах и Хацац.
К нам подошел один из джигитов — Салих. В отличие от других горцев он был грузен, но ступал мягко, и движения его были по медвежьи проворны. Самым примечательным выглядело лицо — все в шрамах, из которых смотрели большие, всегда добро улыбающиеся глаза. Шрамы были следами схваток с несколькими противниками. Очнувшись, Салих дополз до дома и сам, глядя в блестящий медный таз, зашил себе раны.
— Шибле? — спросил Салих, кивнув на тело Аслана.
— Он взял его к себе на наших глазах, — ответил Аджук.
Салих посмотрел на дуб — отруб дымился, но огонь уже угасал.
— Валлах! — Салих одобрительно покачал головой. — Повезло человеку, он и не заметил, как вознесся.
Начался похоронный обряд.
— Хвала Шибле, могучему, ослепительному! — весело причитала старуха Гошнах. — Какое счастье выпало моему сыну...
Хацац вторила ей:
— Блажен Аслан, счастливец Аслан!..
На грудь покойному положили прядь волос, срезанных с головы Хацац, и, опустив его в могилу, стали засыпать землей.
Кто то запел веселую песню, которую поют на празднествах и свадьбах. Все подхватили припев:
— О-ри-да-да!
Танцы и песни закончились.
У поля остались только мы с Аджуком. Он посмотрел на брошенные среди зеленых стеблей кукурузы мотыги и спросил:
— Закончим прополку?
Я кивнул и снова снял черкеску. Мы обвязали от солнца головы платками, засучили рукава бешметов и взяли мотыги. Вскоре я ощутил голод. Дойдя до края поля, присели отдохнуть. Я достал из за куста торбу с едой и кувшин.
Подул ветерок. Я подставил прохладе разгоряченное лицо. Еще пахло гарью от подожженного молнией дуба. Неподалеку от него чернела свежая земля могильного холма.
Было все это словно вчера...
Крайне тосковал я в ауле по книгам. Однажды приснилось, будто сижу за столом, на столе толстый фолиант и страницы сами переворачиваются одна за другой. От няньки своей я наслушался в детстве сказок и былин. Те, что сумел вспомнить, пересказывал Закиру, он слушал их с жадностью. Иногда к нему присоединялись Зайдет и Биба. Аджук пошутил, что в сакле у них завелся свой джегуако.
Отсутствие письменности, разумеется, мешало горцам подняться на более высокую ступень развития, и они это понимали. Как то я сидел у плетня, читая одну из немногих своих книг, читанных перечитанных, и на книжку упала тень. Я поднял голову — Салих, наморщив лоб, старательно вглядывался своими ясными глазами в открытую страницу. Лицо его, иссеченное шрамами, болезненно передергивалось от стремления хоть что то понять.
— Прости, — пробормотал он. — Я не взял позволения подойти...
— Ты хотел спросить?
— Это по арабски?
— Нет, по русски.
Глаза его словно потухли, вздохнув, он отошел.
Так, чередою, шли дни, и в один из них я узнал, что полюбил, или, коли уж быть преданным истине, открыл, что давно люблю. Преинтересно случилось мое открытие, будто бы порох взорвался после долгого шипения фитиля — на джегу я встретил Зайдет, которую видел не многим более часа назад дома, но, встретившись с ней взорами здесь, уже не смог отвести глаз от ее тонкого лица. Она, подобно мне, тоже не отводила взгляда, и мы, безмолвно сговорясь, вышли из сакли и куда-то пошли, перебираясь через ручьи, продираясь сквозь заросли, в исступленном стремлении к единой, общей для нас обоих цели. На светлом от звездного мерцания лугу Зайдет посмотрела пристально на меня и пустилась бежать к лесу. Когда я настиг ее, она, оглядевшись, кинулась к огромному дубу, в мгновение ока вскарабкалась на нижнюю ветвь и исчезла в листве. Почему то обрадовавшись, я полез на дерево тоже.
Думаю, что будь поблизости снеговая вершина Дзитаку, мы полезли бы на нее. Улыбаясь, Зайдет заговорила, стала упрекать меня в медлительности — состариться можно было, дожидаясь, пока я соизволю обратить на нее внимание. Я возразил, что в этом ее вина — мне приходилось ждать, пока ей исполнится восемнадцать, а она так медленно подрастала...
Мы раскачивались на ветвях, как птицы, разговаривали и смеялись так, что нас наверняка слышал весь аул. Мы не касались друг друга, не целовались. При высокой любви не торопятся, ибо настоящая любовь — частица вечности. Спешит, с жадностью хватая подаренное судьбой, лишь тот, кто не умеет любить прочно. Вспоминая, однако, то время, я казнюсь и тем, что глаза мои не открылись раньше, и тем, что мы с Зайдет не соединились в ту звездную ночь.
Наутро аул узнал, что Зайдет берет Якуба в мужья. Договорились о дне свадьбы, и мы с Аджуком принялись строить новую саклю.
До нашей долины доносились вести о приближении войск русского царя: они прошли реку Шепсы, они перешли через Хакучинку, они опустошили долину Шахе, они достигли реки Соча... Это были вести из того, навсегда оставленного мною прошлого, возврата к которому, как я думал, не было. И меня, заполоненного любовью, слухи эти не затрагивали вовсе.