Выбрать главу

Озермес ворочал отяжелевшей головой, приподнимался, вдавливаясь затылком в снег, пытался повернуться на левый или правый бок, все время ощущая, как что то давит снизу в его живот, иногда он забывал, где он и что с ним, уносился в прошлое, куда то бежал, либо играл на шичепшине и пел. Раз ему почудились далекий зов Чебахан и собачий лай...

Они поднялись на пологий хребет, спустились в сырое ущелье, снова поднялись на гору покруче и сошли к звонкой речке, прыгающей по камням. Озермес вспомнил водопад, денно и нощно шумящий в ауле, горящие сакли... Нужно ли им было так поспешно уходить, бежать оттуда? Как поступил бы на его месте отец? Он посмотрел на Чебахан.

* Сердар — командующий войском.

 Шла она легко и быстро, но лицо было истомленным и сумрачным. — Привал! — сказал он, опустил на траву узел и бурку и уселся на большой, обточенный водой валун. Чебахан, оглядевшись, подошла к нему, повесила на ветвь орешника шичепшин с привязанным к нему смычком, разровняла прошлогоднюю жухлую траву, нанесенную на берег речки потоками дождя и ветром, и разостлала бурку. Потом достала из своего узла еду — кусок мяса, пасту*, медный кумган и две глиняные миски. Они сошли к реке и вымыли руки. Озермес, вернувшись, снова сел на камень, а Чебахан, дикой козой прыгая по камням, перебралась через речку и скрылась в лесу. Как позвать ее? Жену не зовут по имени, ей полагается давать прозвища, при посторонних шутливые, худенькую называют толстухой, быструю — копухой, но наедине можно обращаться и с ласковым прозвищем. Вытащив ножичек, он отрезал полоску мяса и стал есть. Чебахан, вернувшись, снова помыла руки и принесла ему в кумгане воду. Запив еду, он поблагодарил: — Пусть пища, приготовленная твоими руками, моя гуаше**, будет вкусной, а горы и небо любят тебя, как эту воду! — На здоровье, — тихо отозвалась она. — Чтобы не мешать Чебахан есть, он встал и прошелся по берегу речки. Немного выше по течению, за излучиной, спускалась от мелколесья тропа, протоптанная оленями. В здешних лесах должно быть много живности, и ему с Чебахан голодать не придется, надо только раздобыть где-нибудь лук, стрелы и, еще лучше, ружье с порохом и пулями. Он вспомнил, как Чебахан, имея в виду вовсе не охоту, спросила, умеет ли он стрелять...

Где им поселиться? Надо бы забраться подальше. Впрочем, там видно будет. То, что относится к завтрашнему дню, лучше, не забегая вперед, завтра же и решать. Так, в детстве, скатываясь зимой на обледенелой плетенке с горы, он не задумывался над тем, куда мчится. Из-за этого однажды, зазевавшись, угодил в полынью. Мать рассердилась на него, а коричневые, как кожа каштана, с зеленым оттенком глаза отца на невозмутимом лице ласково смеялись.

Он повернул обратно. Чебахан уже убрала остатки еды и свернула бурку. Послышался шорох. Озермес схватил Чебахан за руку, она замерла. За излучиной речки над орешником показались прямые, с двумя отростками, рога, и к воде, беззвучно ступая, спустилась косуля. Подняв заостренные уши и вытянув рыжевато бурую морду с чистыми влажными глазами, черным голым носом и чуткими, подвижными ноздрями, она стала принюхиваться и прислушиваться. Подбородок, нижняя челюсть, пятно у верхней губы и задняя часть бедер были у нее светлые, почти такие же белые, как кожа на руках у Чебахан. Не заметив ничего угрожающего, косуля принялась пить. За ней подошли к речке еще три косули, безрогие, и у воды стали толкаться, как шаловливые дети. Будь в руках у Озермеса ружье или лук, он легко мог бы свалить любую из косуль, лучше всего ту, что с рогами, она покрупнее и упитаннее. Он искоса посмотрел на Чебахан, которая любовалась косулями.

* Паста — холодная густая каша из проса, нарезается кусками.

** Гуаше — госпожа, здесь — хозяйка.

Вдруг, хотя Озермес и Чебахан не шевелились, косули попятились от речки, перепрыгнули через кусты и исчезли. — Я никогда не видела их так близко, — прошептала Чебахан. — Озермес снова уселся на камень. — Мне надо кое что сказать тебе, белорукая. — Об этом можно было бы поговорить и позже, но воск мнут, пока он горяч. — Ты, наверно, знаешь пословицу: человек поет песню того, в чьей арбе едет. Нам с тобой предстоит ехать в одной арбе, и если мы станем петь вразнобой, у арбы может отвалиться колесо... Ты спрашивала, умею ли я стрелять. И дед мой — джегуако, и джегуако — отец не брали в руки оружия, и я тоже не убивал человека. Тебе понравились невинные, как девочки, косули. Для того, чтобы у тебя, у меня и у наших будущих детей была еда, мне придется взять в руки оружие и убивать этих беззащитных красавиц, а ты будешь радоваться, если я буду метко стрелять. Так ведь? — Чебахан опустилась на колени, села на пятки и, наклонив голову и широко раскрыв глаза, в которых отражалась бегущая речная вода, кивнула: — Да. Но почему ты об этом говоришь? Все мужчины охотятся. И не обязательно убивать тех, кто красивее, по лесу бегают и зайцы... — А по земле ходят люди, — продолжал Озермес. — И красивые, и некрасивые, и старые, и молодые, и добрые, и злые. Я уже сказал, что ни разу не убивал человека. Но когда мы стояли под дубом, я впервые пожалел, что я не многоголовый и многоглазый великан иныж, не дракон благо, который может разом проглотить всех жителей большого селения и сжечь их своей кровью. Ты не знала, о чем я думаю, ты жалела, что у тебя в руках нет ружья, как у твоей матери, и, наверно, в глазах твоих становилось темно от того, что мужчина, которого ты взяла в мужья, не хватается за оружие, чтобы защитить мать и отца своей жены. — Чебахан сорвала травинку и принялась сосредоточенно рассматривать стебелек. — Я хочу, чтобы ты знала: если нам когда нибудь еще встретится человек, каким бы он ни был и кем бы он ни был, я не выстрелю в него и не ударю его кинжалом. Так поступали мой дед, мой отец, и так буду поступать я! — Чебахан подняла голову, перевела дух, словно преодолев крутой подъем, посмотрела на него повлажневшими глазами и быстро, сбиваясь, заговорила: — Я забыла сказать тебе. Утром, когда я прощалась с отцом и матерью, я попросила, чтобы они ушли с нами, но отец сказал: — Ты созревшее яблоко, не хватайся за ветку, от которой уже оторвалась... У меня вовсе не темнело в глазах от того, что ты не стреляешь, мне лишь хотелось, чтобы мы с тобой это делали... Мама говорила мне, какой должна быть жена, но, наверно, она не всему меня научила. — Бледное лицо Чебахан порозовело, она отвела глаза и посмотрела на речку. — У меня к тебе просьба: разговаривай со мной, как сегодня, подсказывай, когда нужно, и я буду реже спотыкаться. Я вовсе не хочу, чтобы у нашей арбы отлетело колесо. — Озермес протянул руку и, невольно оглянувшись, погладил ее по щеке. — Ты сказала все, что хотела? — Она задумалась, шнурки брови ее соединились над переносицей. — Мы ушли из аула, а у меня такое чувство, будто аул идет за нами. — Это потому, что твоя душа еще там, — сказал Озермес. — И моя тоже. Нам надо вернуться, белорукая. Поищем твоих родителей, посмотрим, может, кто-нибудь лежит раненный и ждет помощи. И кому похоронить и оплакивать убитых, если не нам? — Лицо Чебахан просветлело, и она вскочила на ноги.

На исходе дня, когда до аула оставалось один два крика*, откуда-то издали донеслись раскаты грома. Чебахан удивленно посмотрела на небо. Гром долетал через равные промежутки времени. Озермес, подумав, сказал: — Это не Шибле, это стреляют из пушек. — Но в той стороне нет аулов, с кем же они воюют? — Ты ведь знаешь, когда в семье рождается мальчик, джигиты стреляют в дымарь, чтобы отогнать злую нечисть. Наверно, у русских какое нибудь празднество**. — Чебахан пренебрежительно вытянула нижнюю губу. — Может, они празднуют победу над аулом. Солдат было по десять — двадцать на одного нашего воина.