* Камыль — свирель из тростника с тремя отверстиями.
Тело Абадзехи, валявшееся на камнях, он заметил издали и в пять прыжков оказался возле него. Лицо Абадзехи с раскрытыми фиалковыми глазами не было побито, а кости переломаны. Озермес посмотрел на скалистый откос. Бросилась она оттуда или ночью подошла к обрыву и в темноте оступилась? Этого уже не узнать. В кого теперь перелетела ее душа? Он взвалил мертвое тело на спину и пошел обратно, глядя под ноги, чтобы не наступить на что нибудь живое. До сакли Озермес добрел на исходе дня. Пока Чебахан, причитая, обмывала тело Абадзехи, он выкопал могилу. Оплакав ушедшую, с помощью Чебахан опустил мертвое тело в яму и постоял, опираясь на лопату. Ему давно хотелось есть. Он оглянулся на очаг, над которым вился дымок и кипела в котле вода, потом посмотрел на могилы — маленькую и большую, возле которой сидела Чебахан, оглаживая руками могильный холм. — Так мы ничего и не узнали о тебе, — тихо причитала Чебахан, — о, несчастная сестра моя. — Озермес подумал, что, возможно, если бы он песней не пробудил в Абадзехе уснувши разум и не помог ее душе вернуться, она не уяснила бы, что ребенок ее мертв, не вспомнила бы свое прошлое, о котором не успела или не посчитала нужным рассказать, и, наверно, осталась бы жить, нянчила бы деревяшку, пела бы песни и дотянула бы до седой старости. Получилось же, что, вырывая Абадзеху из неведомого ему мира и возвращая ее к земной жизни, он, не желая того, подталкивал ее к смерти. То, что он подменил ребенка деревяшкой, было обманом, но мертвого нельзя оставлять не похороненным. И разве он не хотел Абадзехе добра? Древняя адыгская песня увела ее от непонятных ей мучений и привела к осознанному страданию, отличающему человека от всего сущего. Но может, такое добро было насилием и от этого Абадзеха и погибла?.. Можно ли по своему разумению делать людям добро и не оборачивается ли тогда добро злом? Может, добрый поступок должен быть лишь ответом на чью то мольбу? Однако Абадзеха не могла ни о чем просить, ибо ничего не сознавала. Он помог ей снова стать человеком, а все остальное вольна была решать она сама, и этого права у нее не мог отнять никто. Озермес бросил взгляд на тускнеющее небо и вскинул лопату на плечо. — Пойдем, накорми меня, белорукая... Видишь, все у нас как в ауле, не успели построить саклю, как пришлось оплакивать умерших. Теперь у нас с тобой есть и свое жилье, и свое кладбище. — Чебахан пронзительно глянула на него и встала. — Долгой жизни тебе! — И тебе, моя белорукая. Но сколько мы не желали бы друг другу многих лет и зим, проживем мы не дольше и не короче того, что проживем. Разве мы не хотели, чтобы Тха дал Абадзехе долго ходить по земле? — Чебахан широко открыла свои прозрачные глаза. — Да, только... Если бы кто-нибудь из нас сидел ночью возле нее, она, быть может, разговаривала бы сейчас с нами. Моя вина, я женщина и не должна была оставлять ее одну. — Возможно, — угрюмо сказал Озермес, — однако Абадзеха все равно, не сегодня, так завтра, поступила бы по своему. — Я тоже хочу думать так. Ты, как всегда, прав. — Но по ее выпяченной вперед нижней губе Озермес понял, что она с ним не согласна.
Кто-то обтирал лицо Озермеса горячей мокрой тряпкой. В уши били то басовитый голос барабана, то скрип аробного колеса... Вокруг все горело, сухие деревья потрескивали в огне... На грудь тяжело пал с неба белоголовый сип и, вытянув длинную голую шею, заклекотал и стал колотить его крыльями. Услышав нежный вскрик Жычгуаше, сип взвил ся вверх, а богиня, нагая, прижалась к нему, и тепло ее тела обволокло Озермеса, как вода в спокойном летнем озере... Потом ему снова стало холодно, но материнские руки укутали его одеялом, и он, подобно улитке, втягивающей тельце в свой круглый домик, свернулся, подтянув колени к груди. Со стороны хачеша доносилась песня, до того грустная, что у Озермеса защипало закрытые глаза. Он узнал голос отца, снова вытянул согревшиеся ноги и заснул. Пробудил его стук. Вечером, стоило в одной сакле забить в двери клин, как во всем ауле хватались за молотки, и дробный перестук разносился по горам, будто сообщая лесному зверью, что люди ложатся спать, а им пора выбираться на ночную охоту. В новолуние, если рожки месяца бывали опущенными, предвещая дожди, в тростниках у речки принимались верещать лягушки. Услышав стук молотков, они смолкали, а потом, как сговорившись, торжествующе хором квакали: — Куа-куа! Дождь! Будет дождь! Куа-куа! — Озермес попытался открыть глаза, слипшиеся веки не поддались ему, но он и сквозь них увидел, как колышутся алые огненные языки. Услышав отчаянный собачий лай, он, сделав новое усилие, разжал веки и увидел не мать, а присевшую у очага Чебахан. Время сжалось и перепуталось: он еще слышал голос отца и ощущал прикосновение материнских рук, но одновременно был и взрослым, видел Чебахан, однако лежал не на снегу, где Чебахан не было, а на тахте, и за дверью возбужденно лаяла засыпанная лавиной собака. — Самыр! — позвал Озермес, но не услышал своего голоса, как, наверно, никто не слышит того, что выражает душа, оставившая человека и еще не поселившаяся в ком нибудь другом.
Чебахан, ощутив его взгляд, повернулась и вскрикнула: — О, муж мой!
Она вмиг оказалась возле тахты, упала на колени, прижалась головой к его ногам и что то зашептала. Озермес не мог разобрать, что говорит Чебахан, голова его была словно обвернута башлыком. Огонь, горевший в очаге, под казаном, посылал ему тепло, на потолке темнели сырые пятна, на стенах висели одежда и лук, и ружье, которое Озермес обронил, когда на него падала лавина, ногами он чувствовал тяжесть головы Чебахан, все это не чудилось ему, душа была в нем. И он, одним прыжком перепрыгнув из прошедшего в настоящее, ощутил умиротворение и покой. Снаружи билась, царапалась в дверь собака. Чебахан поднялась и, уловив взгляд Озермеса, скользнула к двери, толкнула ее, и Самыр ворвался в саклю со смеющейся пастью, прыгнул на Озермеса и принялся, горячо дыша, вылизывать его лоб, нос, уши и подбородок.
— Ты жив, Самыр? — прохрипел Озермес. — Я тоже. Ну хватит, хватит.
Чебахан прикрикнула на собаку:
— Ты в сакле?!
Самыр виновато опустил голову и, помахивая растрепанным хвостом, уныло поплелся к двери. Перебравшись через порог, он повернулся, сел, высунув кончик языка, стал смотреть на Озермеса, как дети смотрят на давно не виденного отца, и заколотил хвостом по снегу. Самыру ходить бы с куцым хвостом, если бы Озермес, услышав, что щенку собираются ночью, когда тот будет спать, одним ударом отсечь хвост, — тогда собаки вырастают чуткими ночными сторожами, — не запротестовал и не стал доказывать, что щенка подарили ему, и он, как хозяин, имеет право решать, какую овчарку ему иметь — с хвостом или бесхвостую, тем более что нартскому Самыру никто хвоста не укорачивал.
Чебахан, посмотрев на Озермеса и Самыра, счастливо засмеялась. Под казаном сердито зашипел огонь. Чебахан всполошенно метнулась к очагу, сняла казан и схватилась пальцами за мочки ушей, чтобы погасить боль от ожогов. Горячий ляпс, которым напоила Озермеса Чебахан, смягчил ему горло и наполнил жизнью тело.