Выбрать главу

От блаженной сытости в желудке и тепла, плывущего от очага, Озермес забрался в легкую, как утренний туман, дремоту. Слушая Чебахан, он медленно думал о том, каким извилистым непонятным путем он движется во времени — то идет уверенно, то мчится стремглав, то плетется и спотыкается. Неожиданности подстерегают человека постоянно. Ни что, например, не предвещало, что на Озермеса свалится лавина, что он не успеет убежать от нее и будет медленно умирать под снегом. Так случилось, но так могло и не произойти. Ни того, что он попал под лавину, ни того, что спасся, уяснить нельзя, даже если ссылаться на волю Тха, поступки которого должны иметь разумные объяснения. Бык бросается на человека, если тот одет в красную черкеску или в красное платье, но Тха не бык, он носитель высшего разума, а не какая то ветреная девушка, по недомыслию играющая жизнью и смертью влюбленных в нее джигитов. А если допустить, что Тха решил испытать любовь Чебахан к Озермесу, то не слишком ли дорога жизнь человека для такого жестокого испытания? Жена может любить мужа сильнее, чем себя, но не суметь вытащить его из той бездонной черной пропасти, в которую его столкнул Тха, потому что она всего лишь слабая женщина, владеющая только тем, что ей дано от рождения... Ни к чему биться в поисках ответа, и все его рассуждения — бессмыслица, а жизнь человека, наверно, длинная цепь недоразумений и случайностей, или не зависящая от Тха, или выкованная им не глядя. Озермес посмотрел вверх, но там был без гласный, темный, в сырых разводах потолок. Он заснул, а когда проснулся, Чебахан входила в саклю с охапкой тонко нарубленных дров.

Опустив дрова у очага, она пошла к двери и ребром ладони вбила на место клин. Если бы не Чебахан, лежать ему замерзшим. Не в этом ли смысл бытия человека — не только идти дорогой жизни самому, но и поддерживать ослабевшего, поднимать упавшего? Человек, если он один, — беспомощная бабочка, носимая всеми ветрами.

— Белорукая, — позвал Озермес.

Чебахан бросилась к нему.

— Не беспокойся, мне хорошо. Я лишь хочу сказать тебе, что если, по твоему, Самыр самый лучший в своем собачьем племени, то, по моему, ты самая лучшая среди женщин, живущих под луной.

— Я не сделала ни на мизинец больше, чем сделала бы любая жена, — пробормотала Чебахан.

— Ты оказалась смелой и находчивой, твой отец и мать гордились бы дочерью, которая заслужила право носить на голове папаху джигита. Помнится, я однажды уже говорил тебе об этом, а если не говорил, то должен был сказать давно.

— Не продолжай, а то я возомню о себе. О, я забыла набрать воды! — Чебахан схватила кумган, выбила клин и, распахнув дверь, выбежала наружу. Прислушиваясь к ее легким шагам, Озермес заснул снова. Спал он спокойно, и сны к нему не приходили.

Пробудила его стрела солнца, влетевшая в открытую дверь и ударившая в лицо. Он отвернул голову, открыл глаза и увидел Чебахан, с тревогой и надеждой смотревшую на него. Поздоровавшись, он стал приподниматься, посидел, медленно, с передыхами, оделся, встал, пошатываясь, как седло на слишком раскормленной лошади, вышел из сакли и схватился рукой за стену. Чебахан неслышно следовала за ним. Самыр, увидев хозяина, радостно завопил, кинулся к нему, повалился на спину и задрал кверху лапы. Озермес почесал ему ногой живот, вдохнул вкусный, как родниковая вода, воздух и обрадовался тому, что жив и мир не изменился. В овраге ревела вздувшаяся от таяния снегов речка, а в лесу стояла тишина позднего весеннего утра, насыщенная щебетом, чириканьем и пересвистыванием птиц.

— Пусть эта болезнь будет последней в твоей жизни, — захлебываясь, сказала Чебахан. — Ты поправился так быстро, что я не успела как следует позаботиться о тебе.

Ноги у Озермеса подгибались. Усмехнувшись этому, он отозвался:

— Твой муж не кукурузное зерно и не земляной червь, а мужчина с усами, я лежал столько, что тахта прогнулась до пола. И я слышу, как меня зовут зайцы, они хотят поскорее попасть в твой котел.

— Пусть еще немного потерпят.

Чебахан, улыбаясь ему через плечо, пошла за чем то к пещере, а он весело поздоровался с Мухарбеком.

Два лета тому Озермес приметил, что верхушка высокого пня от упавшего явора походит на голову человека, подрубил топором верх пня, вытесал из утолщения папаху, потом кинжалом вырезал нос, глаза, усы и бороду, длинную, спускающуюся к земле. Чебахан, издали недоуменно поглядывавшая на Озермеса, подошла, присмотрелась к пню и ударила руками по бедрам. — О, муж мой, это ты сделал из дерева Мухарбека?! — Мухарбека? — удивился Озермес. — Он совсем как старший брат моей матери! — Будь по твоему, Мухарбек так Мухарбек. — Озермес отступил на шаг и полюбовался творением своих рук. Мухарбек получился, как и надлежит старому человеку, суровым и задумчивым, хотя и безбровым. С того дня, сперва шутливо, потом привычно, они по утрам здоровались со стариком, а перед ночью, если не забывали, желали ему спокойно бодрствовать. Папаха у Мухарбека была как у кабардинского пши, золотисто коричневой, а зимой, когда выпадал снег, белой, как чалма, и Озермес называл его зимой Хаджи Мухарбеком, как человека, совершившего хадж — паломничество в Мекку. Если же выпадал большой снег, Мухарбека засыпало с головой, и можно было считать, что он куда то до весны отлучился. Однажды, лунным вечером, Чебахан увидела, как по лицу Мухарбека бегают тени, и сказала Озермесу: — Он совеем как живой. Может, в него вселилась душа моего дяди? — Днем она, занятая своими делами, не жаловала старика вниманием, но с наступлением темноты поглядывала на него с настороженностью и почтением. Озермес же допускал вольности, как никак Мухарбек был его детищем, и мог спросить его: — А ты помнишь, уважаемый Тхамада*, пословицу: когда сороке дали глаза, она тут же попросила брови? Я понимаю твой укоризненный взгляд, но наделить тебя бровями у меня не получилось, ты уж прости за это. — Дружил с Мухарбеком и желтоносый дрозд, птичий джегуако, первый их здешний знакомец. Дрозд опускался на папаху Мухарбека, косясь одним глазом на Чебахан или Озермеса, клевал насекомых и, перелетая на один из яворов, принимался распевать свои звучные песни. Жена желтоносого, как и Чебахан, относилась к Мухарбеку с опаской, и на голову ему не садилась. Первый год Озермес и Чебахан навещали лиса и две ласки, но цели у них были корыстные, они искали, чем поживиться, и могли без зазрения совести стянуть, что плохо лежит. Но с появлением Самыра лесное зверье стало обходить саклю стороной. В темноте у сакли суетились только мыши, да еще бегали почему-то поднявшиеся в горы жирный еж с такой же жирной женой, к которым, оберегая нос, умудренный Самыр не совался. Чтобы Чебахан и Озермес не засмеяли его, он притворялся, что ежей не замечает. Как все собаки, Самыр был обидчив и шуток над собой не любил.

* Тхамада — старейшина, руководитель.

Озермес потрепал овчарку по голове и, подставив лицо теплым потокам солнца, посмотрел на ослепительное сияние вонзающихся в небо далеких ледяных вершин. Они, как всегда, будут долго сопротивляться весне, а некоторые так и не подпустят ее к себе. Когда нибудь Озермес поднимется туда, поближе к Тха... Овчарка потерлась мордой о его ногу.

— Ты надежный друг, — сказал Озермес, — ты не друг даже, а брат.

Самыр застеснялся, как женщина, которую похвалили, опустил голову и исподлобья преданно посмотрел ему в глаза. Озермес добрел до отхожего места — Самыр подождал его, сидя в сторонке, — потом умылся, поел и снова лег, устав так, будто всю ночь таскал тяжелые бревна. Он лежал, набираясь сил, и смотрел в открытую дверь, за порогом которой сидел, глядя на лес, Самыр, Отец перед тем, как переправиться на турецкую фелюгу, посидел с Озермесом и, опустив на плечо ему свою легкую руку, повторил, что он расстается с ним не по воле Тха, а потому, что иной дороги у него нет. С того времени, сказал отец, как душа покинула прославленного джегуако, правдолюбца Султана Керимгирея, петь народу, кроме них, некому. Он уезжает за море, дабы было кому напоминать ушедшим о покинутой родине и ее прошлом, а Озермесу предстоит петь тем, кто не успел или не захотел уехать. Если же на их древней земле не останется адыгов, пусть Озермес сам решает, какой путь ему избрать. Когда отец обнял его и пошел к лодке, Самыр заскулил. — Возьми мою собаку с собой, — загоревав, сказал Озермес. Отец слегка улыбнулся, подумал и кивнул. Озермес, подняв тяжелого, как кабан, Самыра на руки, перенес его в лодку и шепнул ему в ухо: — Ты поедешь с отцом, береги его. — Самыр лизнул ему руку. Отец поднялся в лодку, Озермес оттолкнул корму от берега, и гребцы взялись за весла. Самыр взвыл. Озермес вышел из воды, поднялся по обрыву и сел на траву. Отец и Самыр перескочили на низко сидящую в воде фелюгу. Турки втащили лодку на палубу, подняли якорь и стали возиться со снастями. День кончался, и ветер дул с берега. Фелюга, распустив грязные серые паруса, стала отодвигаться, наплывая на желтое, как медный таз, заходящее солнце. Озермес услышал отдаляющийся тоскливый вой Самыра...