После этого вечера Самыр часто убегал в лес и возвращался на рассвете. Однажды он вернулся искусанным и дня три зализывал раны. В другой раз Озермес, выйдя рано утром из сакли и не обнаружив Самыра, без него пошел осматривать ловушки и капканы. Поднявшись в горы, он остановился, чтобы поглядеть на зеленеющее небо, и тут на пригорок из-за низкорослых елей взбежали Самыр и маленькая остромордая волчица, светло серая, с желтыми подпалинами, с черными лапами и черными кончиками ушей. Замерев рядом, они смотрели куда то вдаль.
Ветерком тянуло в сторону Озермеса, и ни Самыр, ни волчица его не чуяли. Под ними был желтоватый снежный наст, позади темно синие ели, четко вырисовывающиеся на светлеющем небе, и Озермес залюбовался сильным грудастым Самыром и тоненькой, прильнувшей к нему волчицей. Повернув голову, Самыр лизнул ее в щеку и сделал несколько шагов вниз, но волчица тихо заплакала, и он вернулся к ней. Она потерлась о него плечом, потом куснула за ухо и коротко взвизгнула. Озермес нечаянно переступил с ноги на ногу, снег хрустнул, волчица взвилась вверх и исчезла за елью. Самыр напрягся, зарычал и, оскалившись, припав грудью к снегу, медленно направился к Озермесу. — Не узнаешь, слепой ты еж? — спросил Озермес. Самыр всмотрелся в него, шерсть, стоящая на нем дыбом, опала. Подбежав к Озермесу, он уперся передними лапами ему в грудь, потом, виновато поджав хвост, стал носиться вокруг него, взметая снежную пыль и поглядывая на пустой пригорок. — Ладно уж, иди, иди к ней, — сказал Озермес. Но Самыр не отходил от него и всячески просил прощения за то, что не узнал, — то падал на спину и задирал кверху лапы, то подпрыгивал, стараясь лизнуть в лицо. Вскоре началась вьюга, и Самыр далеко от сакли не уходил. Волчица на глаза Озермесу больше не попадалась. Она могла, обозлившись на то, что Самыр постоянно возвращался к хозяевам, уйти из этих мест, могла погибнуть от голода или, как он и Самыр, угодить под лавину.
Подобрав с земли старый красноватый лист явора, Озермес вошел в саклю и повалился на тахту.
Чебахан встревожилась и впилась в него потемневшими от беспокойства глазами.
— Ничего, ничего, белорукая, — сказал он, — это привал. Я поводил себя, как уставшую лошадь, а теперь отдыхаю. Завтра я буду в седле.
Глаза у Чебахан посветлели и губы дрогнули.
— Я любила лошадей, — тихо протянула она, — они красивые, добрые. Отец посадил меня на своего коня, когда я еще не доставала ему до колен. Я вцепилась в гриву, и отец отпустил коня. Я объехала весь аул! Люди, увидев меня, смеялись и говорили: вот это джигит! От гордости лицо мое горело, как в огне... А недавно, когда тебя не было, ко мне прилетел сон. Я услышала фырканье, открыла глаза, а возле меня стоит белый конь, ушки шевелятся, как камышинки от ветра, ноздри раздуты, глаза светятся, как две яркие луны. Я протянула к нему руку, хотела погладить его, но он попятился, повернулся и вышел в дверь. Я выбежала за ним и смотрю: на склоне за кладбищем, и за оврагом, и за шафрановым лугом, повсюду лошади, и все они убегают от меня. Я заплакала и проснулась. Бабушка говорила, что лошади, приходя к человеку, приносят ему добро и зовут в дорогу.
— Я бы не прочь иметь здесь лошадей, — сказал Озермес, — пусть нешагди*, любого, хотя бы одного, пусть даже хромого на одну ногу.
— На хромом далеко не уедешь, — пробормотала Чебахан.
— А куда ты хочешь уехать?
Чебахан, не ответив, опустила голову. Тени от ресниц легли на ее впалые обветренные щеки.
* Шагди — знаменитая порода адыгских скакунов.
— У нас никого не осталось, белорукая, — сказал Озермес, — и нам, даже если бы у нас были лошади, некуда ехать... Вот что я скажу тебе: посмотри. — Он показал ей листок явора. — У него две стороны — лицо и затылок. И у жизни тоже имеются две стороны. Если посмотреть на нашу жизнь с затылка, то, клянусь Мазитхой, боги помогают нам. Мы остались живы, и тогда в ауле, и только что я, у нас есть Самыр, есть старый Мухарбек, сакля, скоро прилетит и запоет свои песни Желтоносый, а может, вернется к нам и Жужжалка, а ведь всего этого могло не быть.
Чебахан кивнула и снова нагнулась над волчьей шкурой.
Озермес повертел перед глазами листок явора. Он походил на руку человека, только пальцев на нем было четыре. До того как листок умер, высох и упал на землю, у него были такие же косточки и жилки, что и в руке человека, по жилкам текла кровь, только не красная, а зеленая.
Безусый Хасан, поглаживая ладонью голую кожу под носом, говорил Озермесу: — Все живое одинаково, мальчик мой, и тебе это надо знать. Мой отец втолковывал мне: не воображай, что ты и все другие люди понимаем и знаем больше остальных живущих на земле... Вспомни, мальчик мой, лесных собак. Ты ведь слышал, как они воют. На самом деле это их песни. Я видел издали, как серая мать обучала своих детей петь. Они садились в кружок, мать поднимала морду к небу и затягивала песню, а маленькие серые тоже задирали носы и визгливыми детскими голосами подхватывали. Совсем как ты, когда маленьким подражал отцу. Но прости, мой конь свернул в сторону, рассказать я хотел другое. У волков, оказывается, есть свой язык, которого мы, люди, не слышим. Я не раз наблюдал, как они охотятся. Соберутся, беззвучно посоветуются, потом разделяются — одни уходят, ложатся в засаду, а другие — загонщики, поднимают оленя и гонят его к засаде. Бывает, что олень, убегая, вдруг сворачивает куда то, допустим, в ущелье. Загонщики тут же сообщают об этом серым, лежащим в засаде, те вскакивают, бегут к выходу из ущелья и встречают оленя там. У меня чуткие уши, мой мальчик, но я ни разу не смог услышать, как они переговариваются. — Хасан, пригладив сбритые усы, засмеялся. — А если кто-нибудь из волков во время охоты провинится, его наказывают, все едят, а он сидит в сторонке и ждет, пока они не насытятся. Чаще всего ему достаются не самые лакомые кости. Но мой конь опять пошел не туда. Не только волки, но и змеи говорят на неслышном нам языке. Но они еще и знают, что мы, люди, не слышим и не понимаем их языка. Поэтому, когда ты или я подходим, они по нашему громко шипят, чтобы предупредить: не лезьте в наши владения, а то укусим. Да разве только волки и змеи! В наше ухо не проникают языки, на которых говорят кроты, деревья, бабочки... А сколькие из живущих на земле и в воде умеют то, чего не умеем мы? Мы не умеем дышать под водой, как рыбы, у нас нет крыльев и видим мы куда хуже, чем беркут или белоголовый сип. Если ты, мой мальчик, заберешься на вершину Ошхамахо, большая долина покажется тебе оттуда величиной с ноготь на мизинце, а беркут, поднявшись выше облаков, разглядит в этой долине не только длинноухого, пасущегося на лугу, но даже маленькую мышку. Так что нам, людям, гордиться собой нечего. И я иногда думаю, мальчик мой, что звери лучше людей. Я видел, как пши устраивают загонную охоту, окружают в степи оленей или всяких других зверей, сгоняют вместе и всех убивают. А если бы звери, их ведь больше, чем людей, устраивали такие загонные охоты на нас? На земле тогда не осталось бы ни одного человечьего племени. — Хасан любил поговорить с детьми, но другим надоедало его слушать, и они разбегались. Озермес же мог слушать Безусого часами. Когда отец уходил в свои странствия по аулам, Озермес с восхода и до заката солнца вертелся возле Хасана. — А ты знаешь, — спрашивал тот, — что деревья, которым Тха не дал ног, все видят и понимают? Я был еще мальчиком, немногим старше тебя, когда мне понадобилось срубить кол для плетня. Поблизости от сакли рос молоденький явор. Взял я топор, подошел к дереву и, клянусь Тхаголеджем, увидел, как у него от страха задрожали листочки. Я отошел, и листочки успокоились. Наши предки знали об этом, они срубали только те деревья, которые уже прожили свою жизнь, а если бы они убивали начинающие жить деревья, вымерли бы не только леса, высохли бы и реки, и ручьи, и родники, и все, у кого сеть ноги и крылья, умерли бы от голода.