— На днях я уйду, — сказал Озермесу абрек, — и у меня к тебе последняя просьба — добудь лохмоногого, его жир поможет мне полностью излечить рану на груди. — Последнее время лохмоногие не попадались мне, — сказал Озермес, — но я завтра же пойду на охоту. — Я пошел бы тоже, но, боюсь, не угонюсь за тобой. В какую сторону ты направишься? — На нижнюю. — Абрек задумался. — Не стану уподобляться тому, кто, стоя на берегу, подает советы тонущему, однако, сдается мне, теперь лохмоногих легче будет найти выше, в горах. Не найдется ли у тебя молитвенного коврика? Мой был привязан к седлу, но где то затерялся. — Поищу какой-нибудь взамен, — сказал, поднимаясь, Озермес. — А за седлом можно будет сходить, я привязал его к ветке дерева у озера, неподалеку от которого нашел тебя. — Заберу седло, когда буду проходить мимо, — сказал абрек. — Да и к чему оно мне, хороших седел у отца на целый табун хватит. — Сходив в саклю, Озермес принес один из обожженных ковриков, взятых Чебахан в ауле, и отошел к Мухарбеку, чтобы не мешать верующему в Аллаха совершать намаз. Выйдя из хачеша, абрек осмотрел землю, убрал и отбросил несколько сухих веточек, постелил коврик и ушел к речке, чтобы обмыться, снять с лица, рук и ног все нечистое. Большую нечистоту он смывать не станет, потому что рана помешает ему выкупаться в речке. Озермес сел на мертвое дерево так, чтобы видеть молящегося, почему-то любопытно стало, правильно ли тот совершит намаз.
Абрек вышел из оврага, помахивая руками, чтобы они высохли, подошел к коврику, посмотрел на горы и солнце, проверяя, где расположена Мекка, встал лицом к восходящей стороне и что то зашептал. Это абрек объявил, какую молитву собирается совершить. Подняв руки до уровня плеч, он громко произнес: — Аллах акбар! — Вложил левую руку в правую и зашевелил губами, начав первую суру Корана. Озермес перестал смотреть на него, он знал все, что последует за этим. Вды спросил, почему нельзя совершать вместо пяти намазов, и не было для них занятия более нудного, чем молитва. Мулла не объяснял, почему надо совершать те или иные движения, в чем их смысл. После первой суры следовало наклониться, чтобы ладони коснулись колен, потом выпрямиться и произнести: «Аллах слушает того, кто воздает ему хвалу», опуститься на колени, приложить ладони к земле, затем, распростершись на коврике, прикоснуться носом к земле, подняться на колени, снова ткнуться носом в землю. Все это вместе называлось ракатом, и в полдень, во второй половине дня следовало совершать по четыре раката, на утренней заре — два, после захода солнца — три. Когда Озермес однажды спросил почему нельзя совершать вместо пяти намазов один и нельзя ли соединить дневные ракаты; два прибавить четыре — шесть, и еще четыре и три — семь, всего одиннадцать, и разом покончить с делом? Не все ли равно Аллаху, получит он свои ракаты понемножку или все вместе? Мулла уставился на него, как собака на кошку, поманил к себе пальцем и, когда Озермес подошел, схватил палку и стал колошматить его по голове и плечам, приговаривая: — Вот тебе, нечестивый, вот тебе один ракат, вот второй, получай все вместе! — Он посмотрел на абрека — тот сидел, поджав ноги и произносил молитву за пророка. Закончив ее, он повернется направо и налево и дважды скажет: «Да будет на вас приветствие и милосердие Аллаха!»
Озермес встал и пошел в саклю к Чебахан. Разговаривать с абреком о вере и намазе было столь же бессмысленно, сколь и задавать вопросы мулле о ракатax. Абрек не возьмется за палку и не схватится за кинжал, он наверняка ответит так же, как любой, живущий без сомнений человек: так надо, так установлено небом. Разумеется, абрек волен веровать, думать и поступать по своему, но разве слепая вера в Бога не сковывает устремления и действия человека? Недаром ведь слово ислам в переводе означает покорность.
Наутро Озермес, чуть свет, отправился на охоту. Перейдя через речку, он стал подниматься по склону лесистого ущелья, затянутого туманом. Удача не баловала его, он спускался к пещерам под нависшими скалами, забирался в густые заросли азалий и рододендрона, осматривал поляны под дубами, но медвежьих следов не обнаружил. Или Мазитха оказался неблагосклонным к нему, или не стоило следовать совету абрека. Где, интересно, обитает Мазитха, где он спит? Не может быть, чтобы он и днем, и ночью без устали скакал на своем златощетинном кабане и никогда не отдыхал. Безусый Хасан уверял, что два или три раза видел Мазитху издали, и тот однажды даже кивнул ему усатой головой. Подстрелив на заходе солнца трех тетеревов, Озермес побежал обратно. Он досадовал, что не сумел выполнить просьбу гостя и решил назавтра поискать медведя там, куда намеревался пойти — внизу, в лиственных лесах.
Еще издали Озермес увидел, что дверь в саклю прикрыта, а над летним очагом не курится дымок. Он перешел на шаг, остановился, встал за сосну и оглядел поляну. Ни у сакли, ни у хачеша никого не было, а дверь хачеша, как обычно, была отворена. Перебежав краем пропасти к поляне, Озермес прислушался, до него донеслось лишь запоздалое чоканье дроздов. Выждав время, он, уже не скрываясь, подошел к сакле и позвал Чебахан. — Ты жив?! — вскрикнула она за дверью. — О, муж мой! — Выбив клин, Чебахан распахнула дверь, и Озермес увидел ее алое от заката лицо и почерневшие глаза. — А где он? — шепотом спросила она. Озермес опустил наземь тетеревов и оглянулся. — О ком ты? Что случилось, белорукая? — Чебахан, не ответив, выглянула за дверь и посмотрела на хачеш. Догадываясь, Озермес спросил: — Неужели сюда поднялись казаки? Они убили его? — Из глубины глаз Чебахан, как из стволов ружья огонь, выплеснулась ненависть. — Пусть возмездие Тха поразит этого пши, поправшего адаты предков! Войди в саклю, вдруг он где нибудь поблизости. — Подняв тетеревов, Озермес переступил через порог. Чебахан закрыла дверь, вбила клин, подняла с земли обнаженный кинжал, положила его на тахту Озермеса и, словно захлебнувшись вздохом, открыла рот и тяжело задышала. Бросив лук и колчан, Озермес схватил ее за плечи. — Ничего, ничего, — прошептала она, — пройдет... Сядь, ты устал. Я расскажу... Сядь. — Озермес отпустил ее и сел на чурбачок. Она села тоже и прислушалась. — Там никого нет, — все еще ничего не понимая, сказал Озермес. — И в хачеше? — В хачеш я не заходил. Посмотреть? — Нет, нет, будь здесь! Сперва я расскажу... Помнишь, я сказала, что у него глаза, как у беркута? Беркут обиделся бы, если б услышал мои слова... Когда ты ушел, я принесла ему поесть. Он попросил, чтобы я не уходила. Развлеки меня своей беседой, прекрасная гуаше. И всякие другие такие же слова. Я хотела уйти. Он сказал, что если я люблю своего мужа, то должна выслушать его. Я осталась. Он сказал: уговори Озермеса вернуться к людям, там, возле моего отца, он в почете у русских, вы станете богатыми, и джигиты будут славить твою красоту. — Чебахан мрачно посмотрела на дверь. — Потом сказал: здесь в горах, ты погибнешь, красавица, брось этого джегуако, пойдем со мной, я возьму тебя в жены, ты станешь женой благородного пши. — Сердце Озермеса сжалось в камень. — Подожди, — осипшим голосом произнес он, — ты ничего не путаешь? Может, ты неверно поняла его? — Он не стоит того, чтобы я повторяла его слова! — крикнула Чебахан. — Когда я сказала, что он не человек, а неблагодарный шакал, он вскочил и сжал мою руку... Посмотри, она распухла. Я другой рукой схватилась за его кинжал... Я ударила его кинжалом по руке, вырвалась, добежала до сакли, вбила клин, а он ломился в дверь, грозил поджечь саклю, если я не открою. Я ответила: если ты войдешь, я убью себя. И еще, что ты застрелишь его и ославишь перед всеми. Потом крикнула: будешь ломать дверь, выстрелю из ружья, и ты закувыркаешься, как заяц! Он что-то еще сказал, а потом я услышала его шаги. Он ушел, но куда, не знаю. И я испугалась, подумала: вдруг он пойдет навстречу тебе? Как обогнать его и предупредить тебя? Но я не знала в какую сторону ты пошел, страшилась выйти, и еще в животе стал шевелиться ребенок...