Выбрать главу

Это был мальчик. Морщинистое личико его было синим до черноты, веки плотно сжаты, на головке, возле ушей, редели темные, похожие на молодой мох, волосики. Вокруг шеи петлей обвернулась пуповина. Должен был он двигаться и пищать или новорожденные объявляют о себе позже? Ладно, Чебахан разберется. Схватив кумган, Озермес побрызгал водой на ее лицо. Она открыла глаза и недоумевающе посмотрела на него. — Не знаю, что делать, белорукая, он почему то молчит. — Она вскинулась. — Где ножик?.. Отойди! — Он снова отошел заочаг и опустился на чурбачок. Боли в животе прошли, однако теперь на ногах и руках ныли мышцы так, будто он семь дней и семь ночей таскал неподъемные тяжести. Но то, чему суждено было сбыться, сбылось, Чебахан сделает то, что нужно, и ребенок подаст голос. Неужели все младенцы появляются на свет такими синими морщинистыми старичками, с пуповиной на шее, и он, когда родился, был таким же? Озермес облегченно перевел дух. Ему захотелось есть. Хорошо, никто не мог увидеть, как он бегал по сакле и хватался за живот вместо того чтобы невозмутимо, по мужски, ждать, пока женщина сделает свое дело, порученное ей Тха с тех времен, когда земля перестала быть студенистой.

Чебахан задвигалась, встала, сняла с очага казан, заплескалась вода. Когда Озермес обернулся, она сидела с опущенной головой, расставив ноги и держа в подоле спеленатого ребенка. Озермес потянулся и встал. — Ох, и напугала ты меня, белорукая, — посмеиваясь, сказал он, — не дышала, не шевелилась... — Чебахан медленно подняла голову и стала смотреть на него так, словно он находился где-то очень далеко — пристально, тяжело, без выражения, как на чужого. Потом что-то беззвучно прошептала. Озермес подошел к ней. — Я не расслышал. — Я сказала, что Тха не дал ему души, — тихо повторила она. — Он задохнулся. — Озермес стоял не двигаясь, и думал над тем, что сообщила ему Чебахан. Заметив пуповину, стянувшую шею ребенка, он заподозрил неладное, но отогнал тогда малодушную мысль. Горя он не чувствовал, наверно, потому, что не увидел ребенка живым.

Из оврага доносилось журчание воды. Где то за поляной упал с дерева ком снега. — Намучилась, белорукая, — сказал Озермес, — ляг, усни. — Он взял из ее подола легкое, завернутое в оленью кожу тельце, но Чебахан выхватила его из рук Озермеса и прижала к груди. — Пусть побудет со мной. — Есть хочешь? — спросил он. Она покачала головой. — А я проголодался. — Озермес сунул в огонь полено, отрезал от оленьего окорока полоску мяса, но только он сунул мясо в рот, как его замутило, он не смог есть и, походив по сакле, сказал: — Не горюй, родишь еще, и не одного. — Она не отозвалась. А спустя время сказала: — Когда Меджид... когда я отбивалась, я ударилась животом... Но ребенок потом жил, я чувствовала...

Озермес ощутил, как сердце его каменеет и утяжеляется. Так уже было с ним в тот день, когда он вернулся после неудачной охоты на медведя и Чебахан рассказала ему о Меджиде. Потерев ладонью левую сторону груди, он сказал: — Никто не знает, почему так случилось. — За что, за что боги наказали меня, в чем я грешна? Ведь он не успел даже глаз открыть, чтобы посмотреть на своего отца и на свою мать. — Не надо, белорукая, не думай больше об этом. — Озермес сел рядом с ней и обнял ее за плечи. Возможно, она права, что в гибели их сына вина абрека, покусившегося на красоту Чебахан. Но потерявший душу абрек с лета лежит в земле, и единственное, что можно сделать — пойти к его могиле и проклясть. Однако, что в том толку? Ту душу, которая должна была вселиться в младенца, не зазовешь и не вернешь. Тем более что нельзя с уверенностью обвинять именно Меджида. Могло быть и так, что удды, несмотря на трескучий мороз, летала ночью над землей, пробралась незамеченной сквозь дымарь и потом, скаля от удовольствия свои желтые клыки, беззвучно выбралась из сакли и полетела дальше, выискивая, кому еще навредить. Если Чебахан и грешна, то лишь в одном, что выросла красивой. А завистливые, с уродливой душой, порождения черной ночи всегда зарятся на красоту, будь то красота женщины или горного цветка, или косули, подобно птице, перелетающей со скалы на скалу, стремятся завладеть чужой красотой, а если это не удается, убить и растоптать ее. Сколько не ломай голову, до истинной причины того, почему Тха не дал их сыну души, не докопаться. Когда на дереве желтеют и высыхают листья, причина их смерти глубоко в корнях, в такой кромешной тьме, проникнуть в которую разуму Озермеса не дано...

Они молча, думая об одном и том же, просидели, не двигаясь, до рассвета. Огонь в очаге незаметно угасал, и когда в оконном пузыре зажелтело солнце, в кучке золы краснели лишь несколько умирающих угольков. Озермес передернул плечами, прогнал из спины зябкую дрожь, снял с плеч Чебахан онемевшую руку, встал, положил в очаг три полена и, сев на корточки, принялся раздувать угольки.

Услышав шипение и потрескивание загоревшихся дров, Чебахан бережно опустила тельце младенца на шкуру, поднялась и взялась за приготовление еды. Двигалась она медленно, будто в дремоте, и лицо у нее было застывшим, не выражавшим ни горя, ни отчаяния. Понаблюдав за ней, Озермес вздохнул, взял самый свой большой топор и пошел к две ри. — Дрова же есть, — пробормотала Чебахан. — Я иду за лопатой, — обьяснил он, — а топор, чтобы разрубать землю, земля смерзлась. — Чебахан оглянулась на младенца, не сдвинувшись с места, потянулась к нему и перевела словно не видящие глаза на Озермеса. — Он тоже замерзнет, как земля. Пусть побудет в тепле. — Могилу я вырою не скоро. Похороним его на закате солнца. — Чебахан уставилась на воду в казане. — Отойди, — посоветовал Озермес, — когда не ждешь, вода закипает быстрее. — Знаю. — Она нагнулась, подняла младенца, покачала его и положила на свою тахту. В ауле около Чебахан, ободряя и успокаивая, собрались бы и мать, и родственницы, и соседки, а он стоял бы среди мужчин со спокойным и безразличным видом и толковал бы с ними о чем придется, так полагалось держать себя. Возможно, будь рядом с Чебахан мать или повитуха, они сумели бы вдуть в новорожденного душу. — Я думаю, — еле слышно произнесла Чебахан, — мать и повитуха смогли бы спасти его. — Передалась ей мысль Озермеса или они одновременно подумали об одном и том же? Он посмотрел в обращенные внутрь себя глаза Чебахан и сердито пробурчал: — Не обвиняй себя, белорукая, вспомни, что возле косули, или зайчихи, или волчицы, когда они рожают, нет ни матерей, ни повитух... — Озермес запнулся, припомнив, что, кажется, по другому поводу уже сравнивал ее с оленихой или волчицей, и умолк.

Выйдя из сакли, он остановился, зажмурившись. Все вокруг блестело, сверкало и переливалось от ослепительных лучей солнца. Стояла всеобъятная тишина, прорезаемая лишь звоном речной воды о лед и камни. Озермес вытер пальцами повлажневшие глаза. Вонзающиеся в небо остроконечные ледяные вершины, казалось, стали выше. Ближайшие горы и леса были одеты в пушистые белые, голубые и розовые одежды. На голове Мухарбека поднималась синеватая папаха. Поляну устилал зеленоватый снежный ковер, на котором темнели следы, оставленные вчера Озермесом и четкие вмятинки, похожие на кружева, от голубиных лапок, возле сакли валялись желтые, примерзшие к земле щепки, а над саклей тонким сизым столбиком поднимался дым.

Утро было безмятежным, спокойным, и Озермес подумал, что и горы, и леса вокруг холодны и равнодушны к тому, что произошло, никак не отзываются на горе, которое он остро ощутил, выйдя из темной сакли на свет. Все было таким же, как обычно, и от того, что на земле не возникло новой жизни, ничто не изменилось и не поблекло. Конечно, и до его сына умирали, не обретя души, и другие рожденные женщиной дети, погибали и птицы, и волчата, и ежата, но разве, разве можно считать такие потери неизбежными и обыденными, не замечать нарушения хода времени, исчезновения тех, кто должен был соединять сегодняшнюю жизнь с завтрашней? Его и Чебахан сын продлевал их жизнь, он мог стать джегуако и воспевать то прекрасное, которое оказалось столь безразличным к его гибели. Понять равнодушие неба и земли к таким потерям было невозможно, как невозможно уяснить, с какой целью Тха послал матери горе, чернее которого ничего не может быть, и почему он, всемогущий, уподобившись скряге, поскупился на душу для младенца. Старики утверждали, что Тха мудр, — однако смертным не дано постичь его мудрость. Неужели мудрость может быть беспощадной и жестокой? Если так, то несущие зло мудрее милосердных людей.