— Сколь много любопытных открытий мне довелось сделать за последние дни, — ответил из-за спины Шарафа бархатный, с ноткой ленцы, голос, от одного звука которого все его внутренности будто сжало в стальном кулаке. Боги… — И сколь дешева ныне верность калорменских тарханов, если они готовы вручить ее моему брату при первых же признаках надвигающейся бури.
Шараф обернулся. Медленно, словно ждал, что за спиной притаилась ядовитая змея, и… На мгновение решил, что бредит. Помутился рассудком из-за палящего солнца и теперь видит… Брат остановил коня в каком-то ярде позади него, окруженный свитой в начищенных до блеска кольчугах, оперся рукой на высокую луку седла и теперь смотрел на Шарафа таким знакомым взглядом божества, увидевшего на своем пути издыхающего червя. Но… презрения в этом взгляде не было. Скорее удивление. Тогда, на морском берегу, Рабадаш смеялся над последним глупцом, получившим три стрелы в грудь и плечо от брата, которому он поклялся служить до последнего вздоха. Теперь же… в его острой улыбке Шарафу мерещилось что-то, похожее на первые проблески уважения.
— Ты… — выдохнул Шараф, отказываясь верить собственным глазам. Как, кажется, отказывался верить и тархан Махавир. Не мог не узнать тисрока в лицо, не мог не видеть — даже если не признал, — что его волосы слишком длинны для обыкновенного тархана — тарханы не заплетали их в косу, ибо не отпускали даже до плеч, — не мог не… И всё же Махавир молчал, застыв, словно статуя, вместо того, чтобы пасть ниц с седла.
— Что ты здесь делаешь? — наконец выдавил Шараф, не находя в себе сил справиться с потрясением.
— Творю мир! — запальчиво ответил Рабадаш с такой знакомой насмешкой над всем этим миром разом, что Шарафу тоже захотелось повалиться перед ним на колени. Хотя он, будучи принцем и единокровным братом, имел право встретить тисрока лишь поклоном. И даже не слишком низким. — Ничего без меня сделать не…
— Рабадаш!
Окрик потрясенным женским голосом заставил его осечься на полуслове и обернуться столь стремительно, что заплетенные волосы хлестнули его по лицу. И ответить с не меньшей растерянностью, которую Шараф и вовсе не думал от него услышать.
— Ясаман?!
Она уже не сидела на холстине, а стояла, прижимая концы совсем сползшей с волос шали к груди, и смотрела так, словно увидела самого Таша. Она… назвала его по имени, хотя не могла не знать: на людях наложницы неизменно почтительны и обращаются к возлюбленному лишь со словами «Мой господин». Говорят негромко и певуче, а вовсе не кричат во весь голос, заставляя дюжины мужчин обернуться и начать искать глазами того, кого она звала именем тисрока. «Рабадаш» — имя не столь уж редкое, но из уст его любимой наложницы…
— Рабадаш, — повторила она — почти выдохнула, так, что Шараф уже едва расслышал, но разглядел счастливую улыбку и слезы в ее синих глазах, — и бросилась вперед, уронив на землю свою шаль. Брат бросил поводья, спрыгнул с седла, словно мальчишка вдвое моложе, и… нет, слава Ташу, не побежал на глазах у такой толпы и собственной свиты, но уже через три размашистых шагах схватил задыхающуюся женщину в объятия и прижал к себе.
— Что ты здесь делаешь, безумная?!
— Я… искала твоего брата. Когда… пришла весть о бунте и Сармад бросился на север… Мы столкнулись с ним на тракте, и я… О, как же ты… — почти захлебывалась слезами Ясаман, то пряча лицо у него на груди, то вновь тянясь к нему с отчаянными поцелуями.
И в самом деле, как он…?
— Ты бросила Амарет одну?! — спросил брат, но, судя по голосу, едва сдерживался, чтобы не рассмеяться. — Бессердечная! И не говори мне, что ты скакала верхом! Или я сдеру шкуру с того, кто позволил тебе оседлать коня!
— А как бы иначе я добралась до твоего брата столь быстро?! — тоже засмеялась Ясаман, будто совсем не боялась, что он рассвирепеет в ответ на такое признание. — Любовь моя, как же… Как… Я думала, что проклятье…
— Забудь о проклятье, — отрезал Рабадаш и совершенно по-разбойничьи свистнул, обернувшись… Нет, не к Шарафу. К своему коню. Тот фыркнул, раздув крупные черные ноздри, и покорно потрусил к хозяину. Ясаман взвизгнула, словно девчонка, когда вскочивший в седло тисрок дернул ее следом, усадив перед собой, и откинулась ему на грудь, стиснув пальцами обхватившую ее поперек талии руку.
Шараф отстраненно подумал, что эту хватку не разжал бы и сам Таш.
***
Братец явился в предоставленные тисроку покои с таким опозданием, словно бежал с другого конца сатрапии. Остановился у самых дверей, плотно закрыв их за собой, отвесил поклон и замер, ожидая позволения пройти и сесть на заваленную подушками софу.
— Я посылал за тобой четверть часа назад, — ответил Рабадаш и отвернулся от него, возвращаясь к прерванному занятию. Безнадежной попытке отмыть хотя бы руки в наполнившей серебряный таз мыльной воде. Ясаман пользовалась притираниями с сильным сладким запахом — сандал, амбра, лилия и еще что-то столь же тяжелое, мгновенно въедавшееся в кожу — и не делала даже шагу за порог дворца, не убедившись, что не забыла прихватить хотя бы один любимый флакон. И сама, кажется, уже не помнила, что виной таким привычкам и предпочтениям была ревность Измиры, мгновенно чуявшей на возлюбленном господине запах другой женщины. В те годы его даже забавлял взбешенный вид тогдашней любимой наложницы и довольный — нынешней. Пусть и рожденная на Теревинфии, в гаремных войнах Ясаман чувствовала себя, как рыба в воде.
— Я… отдыхал, — ответил тем временем братец, переминаясь с ноги на ногу и терзая в пальцах снятый тюрбан. Отчего искренне хотелось отвесить ему оплеуху со словами «Ты принц или слуга?!». Не стоило хвалить его за столь вовремя проявленную верность. Пусть и вся похвала заключалась в одном лишь взгляде.
Погорячились вы, господин и повелитель. Этого глупца еще учить и учить. И в первую очередь делать, а не только говорить.
— Отдыхал? В обществе Сармада? Я понимаю, что тарханам старшего возраста с тобой говорить не о чем, но искать дружбы десятилетнего ребенка…
Отдыхал он, как же. Пытался выведать у племянника, что к чему. Но Сармаду было велено отвечать на все вопросы молчанием, напустив на себя многозначительный вид. И, судя по всему, он не подвел.
Шараф в ответ стиснул зубы и оскорбленно сверкнул глазами исподлобья.
— Тебе было приказано поднять людей, — продолжил Рабадаш, бросая свое бесполезное занятие и вытирая руки хлопковым полотенцем. — А ты прохлаждаешься целыми днями на одном месте и лакаешь вино, даже когда вода уже заливается тебе в сапоги.
Нет, справедливости ради, у Шарафа не было и тени надежды избежать подобного… выговора. Вздумай он нарушить приказ, как умоляла его об этом Ясаман, и мог бы услышать еще более нелицеприятные замечания в свой адрес. Просто потому, что великому тисроку очень хотелось выплеснуть на кого-нибудь накопившееся за последние дни раздражение. В одном тархина Аравис всё же была права. Когда назвала его тираном и самодуром. Другое дело… что Шараф и приказы-то выполнял не слишком охотно.
— Я прибыл к тархану Махавиру лишь вчера утром…
— И сегодня ты уже должен был быть на пути к следующему городу! Если не вчера! Как забавно получается, а?! Ты валяешься на пуховых перинах и объедаешься фруктами, а я рублю головы тем, кто не дождался от тебя помощи и пошел на Ташбаан! Зачем ты вообще мне нужен, если не можешь даже подавить обыкновенный бунт?!
Известно, зачем. И благодарить за это следовало тархана Ахошту, едва не уничтожившего восьмисотлетнюю династию. Тогда Рабадаш отправил проклятого горбуна на виселицу — хотел содрать с предателя кожу, но Джанаан не позволила, — а Шарафа — к лекарям. Раз уж он не бросил братца умирать на берегу, то… следовало довести дело до конца. Он понял, что натворили заговорщики, едва увидев резню на мосту, и тогда… мысль найти Шарафа на случай, если он еще жив и не унесен в море, показалась ему здравой. Хотя бы из заботы о династии.