Выбрать главу

НЕСМОЛКАЮЩИЙ ГУЛ

 Михаила Юрьевича Лохвицкого я знавал в свои ранние годы по Тбилиси и хорошо помню это осененное серой сванской шапочкой и несколько необычное лицо — то улыбающееся, то вдруг суровое, зорко светлоглазое, загорелое и чуть горбоносое, но не грузинское и не армянское, а всё же определенно кавказское. Впрочем, тогдашний Тифлис был выраженно многонациональным... Мысленно вижу Лохвицкого на неизбежном проспекте Руставели, где встречающиеся знакомцы, если даже спешили и не затевали долгих разговоров, всенепременно целовались и обнимались. Вижу его в самых разнообразных застольях, и выездных и домашних, — в гостях у самых видных писателей Грузии.

 Повседневная, хоть и кажущаяся со стороны сказочной, жизнь грузинской столицы с точностью запечатлена в чудесном фильме Отара Иоселиани «Жил певчий дрозд». Существенный мотив этой проникновенной симфонии служебного быта и вольного бытия — учащенный бег вверх и вниз, непрерывные спуски и подъемы по лестнице дома, занятого неким причудливо иррациональным учреждением. Эти вот ступеньки навсегда памятны и моим ступням — неназванной организацией было знаменитое издательство «Мерани», кормившее и всю грузинскую литературу и в определенной мере русскую. Ставшее прибежищем для поколений московских поэтов, не слишком привеченных на суровой северной родине и обрекших себя на грузинские переводы. Я, в ту пору еще очень молодой, сразу стал известным и, по существу, основным действующим переводчиком мистического издательства (это — простая констатация факта), а Лохвицкий, уже пожилой (или казавшийся мне таким), появившийся в Тбилиси, видимо, одновременно со мной или даже чуть позже, стал вскоре весьма заметной фигурой. Как то внезапно выдвинулся, начал печататься, занял в том же «Мерани» место заведующего отделом русской (по совместительству и армянской) литературы.Наилучшие воспоминания остались у меня от редактирования Михаилом Юрьевичем моего, состоящего из избранных стихов и переводов томика «Аргонавтика» («Мерани», 1980). Цензура в Тбилиси всегда была ослаблена, и все же меня поразило, что Лохвицкий, говоривший о моем деле в высшей степени любезно и деликатно, не только не поставил ни одного вопросительного знака перед непроходимыми в московском понимании текстами, не только не заставил изменить ни одного слова в рукописи, но даже спросил, не хочу ли я чего-нибудь еще добавить... Это характеризует Лохвицкого человека, но постепенно я узнавал и Лохвицкого писателя. В те годы в Тбилиси выходил русский литературный альманах «Дом под чинарами». В нем, наряду с проходными, нередко печатались и талантливые вещи. Примечательным было, например, вышедшее в одном из выпусков повествование Лохвицкого о судьбе грузинского революционного марксиста Ладо Кецховели, в разные периоды становления советской историографии считавшегося то учителем совсем юного И.В. Сталина, то его учеником и преданным соратником. Выбор темы мог показаться принужденным и даже прямо конъюнктурным, но ведь, мастерски владея языком и умением находить многослойные слова, можно, и выбрав любую тему, сказать самое разное. Все же созданная строгостью генеральной цензуры потребность в эзоповой речи способствует языкотворчеству. Во внешне неуязвимых фразах Лохвицкого возникала веющая чем то смутно опасным глубина. В них присутствовала невысказанная, но угадывающаяся мысль о свершившейся истории с ее следствиями, непредсказуемыми для избранного героя в его бурные дни... Я убежден, что и жизнеописание Кецховели является для автора творческой удачей, которой не приходится стыдиться.

 Российские литераторы, укоренившиеся на грузинской почве, первоначально относились к Михаилу Лохвицкому с ревнивой настороженностью. Но его авторитет рос. Помню, как о таланте Лохвицкого на одном из обсуждений альманаха говорил Константин Симонов, достаточно проницательный и в литературе искушенный деятель, для того чтобы понять далеко не безусловную ортодоксальность написанного и напечатанного. Но живой классик советской словесности не то чтобы с годами полевел, но, вероятно, предчувствуя свой приближающийся уход, подумывал о спасении души, изрядно отягощенной воспоминаниями об участии в постыдных идеологических кампаниях сороковых годов. На закате дней даже как то лихорадочно боролся за публикацию запретного (как, например, в случае с наследием Булгакова, а также и в случае с возвращением в литературу Зощенко, растерзанного не без его, симоновского, участия). Кроме того Симонов, разумеется, знал, где находится — в тбилисском либеральном обществе, если и не откровенно оппозиционном, то всегда склонном к фронде. Ну а сверх всего... нельзя отрицать, что Симонов умел ценить литературное мастерство.

 Мне понятно, что в те же времена родственную душу в Лохвицком учуяли и прославившийся Чабуа Амириджиби и Юрий Давыдов, это прекрасный писатель и честнейший исследователь русской революции и контрреволюции, историк Российской империи... Помню Лохвицкого и в увлеченном общении с приехавшим в Тбилиси Юрием Трифоновым.  Внимание столь популярного автора, конечно, было лестным. Но вот если сказать вдогонку протекшему времени: Трифонов с его социальным бы тописанием и попытками пересмотра российской и советской истории уже непонятен нынешней молодежи, не знающей проблемы «обмена», да и свободно распоряжающейся первоисточниками (если вообще этой молодежи сколько нибудь любопытны подробности жизни отцов и дедов, ставшие, по слову поэта, отдаленными, «словно повесть из века Стюартов»). Между тем произведения этого тбилисца, провинциала (относительно основных центров русской литературы), куда менее заметного вовремя оно, с течением лет словно бы приобрели новую прочность. Перейдя через бездну трех десятилетий (да и каких!), возвращаюсь к шедевру Лохвицкого и вновь испытываю волнение, испытанное в молодости. И даже большее — ведь в моем нынешнем возрасте жестокая правда ранит больней. Но ведь в конце концов только она и нужна....Подлинное и, надо думать, уже неоспоримое долговечное признание пришло к нашему писателю со времени публикации небольшой, в сущности, повести «Громовый гул» — 1977 год... Тут сразу определилось многое. Выяснились подлинные масштабы природного дарования Михаила Лохвицкого. Стала очевидной и удивительная последовательность в движении его судьбы. Замечательная и даже харизматическая неслучайность его литературного и общественного призвания. Здесь пришла пора сказать, что настоящая фамилия автора «Громового гула» была Аджук Гирей и его предком стал черкесский младенец, подобранный в истребленном и пылающем ауле русским офицером Лохвицким. Невозможно было предположить, что смешанный с треском пожарища ружейно орудийный гул превратится в долгое эхо, которое еще аукнется через не сколько поколений в других и сменяющихся исторических эпохах.

 Обратимся к великой русской литературе, в лучших созданиях которой «кавказская» тема возникла и развилась одновременно, параллельно с ходом бесконечной, занявшей ряд десятилетий Кавказской войны. И прежде всего припомним некоторые стихи, невольно оказавшиеся увертюрой трагических событий. Вот принадлежащее перу Василия Жуковского живописное, хотя, естественно, извлеченное из прочитанных географических сочинений, изображение знакомого понаслышке Кавказа и его народов:

 ...Ты зрел, как Терек в быстром беге  Меж виноградников шумел,  Где часто, притаясь на бреге,  Чеченец иль черкес сидел,  Под буркой, с гибельным арканом;  И вдалеке перед тобой,  Одеты голубым туманом,  Гора вздымалась над горой,  И в сонме их гигант седой,  Как туча, Эльборус двуглавый.  Ужасною и величавой  Там всё блистает красотой:  Утесов мшистые громады,  Бегущи с ревом водопады  Во мрак пучин с гранитных скал;  Леса, которых сна от века  Ни стук секир, ни человека  Веселый глас не возмущал,  В которых сумрачные сени  Еще луч дневный не проник,  Где изредка одни елени,  Орла послышав грозный крик,  Теснясь в толпу, шумят ветвями,  И козы легкими ногами  Перебегают по скалам.  Там всё является очам  Великолепие творенья!  Но там — среди уединенья  Долин, таящихся в горах, —  Гнездятся и балкар, и бах,  И абазех, и камуцинец,  И карбулак, и Абазинец,  И чечереец, и шапсук;  Пищаль, кольчуга, сабля, лук  И конь — соратник быстроногий —  Их и сокровища и боги;  Как серны, скачут по горам,  Бросают смерть из за утеса;  Или по топким берегам,  В траве высокой, в чаще леса  Рассыпавшись, добычи ждут.  Скалы свободы их приют...