Вернулся в избу. Сперва сидел при лучине, просматривая газеты.Доставляют их сюда с запозданием на два три месяца, часто целой кипой, а то и вообще корреспонденция оказывается утерянной и не доходит до адресата.
Первое время по прибытии я жадно набрасывался на газеты, однако сведения, в их числе и сообщения российского телеграфного агентства, столь отрывочны и скудны, что составить по ним даже поверхностное представление о происходящем в России и тем более в Европе почти невозможно. Где то затонул пароход, там пострадали от землетрясения или наводнения жители, там убийство произошло, где то на противоположном конце света канал прорыли... За все время самой значительной была весть о покушении Каракозова на государя. Да и то сперва пронесся слух, затем нарочный привез указание отслужить в нашей церковке благодарственный о спасении царя молебен, и уже спустя два месяца я прочел в газете официозное уведомление. А про то, что во Франции в 1871 году случилась революция, я узнал только в позапрошлом году, и не из газет, а рассказал чиновник канцелярии губернатора, следовавший мимо по какому то делу, кажется, переписи тунгузов. Остерегаясь клопов и тараканов, кишмя кишащих в избах, он заночевал у меня, благо в моей комнате стоит вторая кровать. Кровати здесь в диковинку, спят обычно на полу и в одежде. Вечером за чаем из сушеных сосновых почек мы разговорились, и чиновник сообщил, якобы одним из деятелей революции в Париже был поляк, бывший офицер русской службы. Поляки и здесь, в Иркутской губернии, на каком то руднике не столь давно бунт подняли. Кончился бунт кровопролитием...
Читателю не представить, как оторван от мира ссыльный поселенец и особенно в такой глухомани, как Приангарье. Слухи, и те доходят до здешних таежных мест искаженными до невероятия. Писем же я не получаю не от кого, а новостями запасаюсь лишь во время редких наездов в Енисейск.
Отложив газеты, лег, но сон бежал от меня. Я лежал с открытыми глазами, и передо мной река катила свои воды в алеющее небо. Какие просторы здесь! Места богатейшие, совершенно не освоенные, на протяжении тысяч верст не встретишь человека, разве что горстку кочующих тунгузов или остяков, доверчивых, гостеприимных людей. Это здешними дебрями два века тому пробирались казацкие дружины да вольница промышленников, на лыжах и на нартах, с пищалью и луком за плечом, а за ними — воеводы, снабженные царскими наказами, назначавшие зимовья и остроги.
Под утро стал строить планы побега. Осуществить его вовсе не трудно, я не раз отлучался то с добрым моим хозяином в тайгу, на охоту, на месяц и больше, то ездил, и не единожды, в Енисейск, так что хватятся меня не скоро. Нужные бумаги за деньги раздобыть, наверное, не трудно будет, а у меня есть кое какие сбережения, оставленные мне покойной матерью. Хорошо еще, что меня поселили на Ангаре, а не в Тобольске, Нарыме или Березове, бежать откуда, судя по рассказам, почти невозможно. Собственно, попал я сюда по пословице — не было бы счастья, да несчастье помогло. Заболел в дороге, был оставлен при смерти в красноярском остроге, однако поправился, а потом, поскольку высокое начальство обо мне не запрашивало, стараниями бывшего кавказца, одного из чиновников канцелярии енисейского губернатора, был направлен на поселение сюда, откуда затем можно было бы перебраться в Енисейск, да мне не хотелось. Все последние годы я жил будто в тяжелом сне и ничего не намеревался менять в своем бессмысленном существовании.
Не исключено, что я не сумею добраться до места и меня схватят. Каторжных работ мне тогда не миновать, и конец будет один — сгину бесследно на каком нибудь прииске. И тут я смутился одним вопросом: в случае неудачи со мной вместе исчезнет и все, что я знаю и помню. Того, что я пережил, не пережил или, во всяком случае, не видел, так, как я, никто другой. А если я ошибаюсь, если были и другие, пережившие то же самое, то они молчат. Так имею ли я право унести в могилу свое знание, не рассказать людям о живых кладбищах, о заросших бурьяном пепелищах, о той единственной, которую я любил и которая погибла из за того, что я не сумел защитить ее?
Можно ли надеяться на снисходительность судьбы, на милость Божью, которые отведут от беглеца полицию и надолго сохранят ему здоровье и жизнь? Сперва все записать, а потом уже в путь дорогу, или, как говорят варнаки, в бега.
Подобно другим людям моего круга, я мало понимал в большой политике и редко задумывался о тех или иных действиях нашего и других правительств, не разбирался в хитросплетениях дипломатии, привык верить газетам, нисколько не стараясь, особенно в юности, иметь собственное суждение. Воспитывали всех нас, тем более кадетов, в верноподданническом духе, и даже заговор декабристов не дал нам, получившим в середине века военное образование, пищу для размышлений. Упоминать о декабре 1825 года в печати запрещалось. Мне были известны лишь имена повешенных, зачитывался я повестями А. Марлинского, о котором знал, что Марлинский — псевдоним декабриста Бестужева, — он в одном из сражений на Кавказе, у мыса Ардилер, якобы не погиб, а перешел на сторону горцев. Говорили так потому, что тело его не было найдено среди убитых. Поскольку такая версия была романической и простая логика прямо таки диктовала воображению: заговорщик, восставший против царя, не мог не перейти на сторону головорезов черкесов, — мы, молодежь, больше хотели верить в эту легенду, чем сомневаться в ней. Презабавно, что по своему извечному придворному германофильству чиновники заменили черкесское Ардилер на немецкое Адлер, то ли по названию притока Эльбы в Богемии, то ли потому, что такое звучание могло ласкать слух советчика императора графа Адлерберга.
Вспоминаю я обо всем этом по причине того, что пытаюсь по крупицам собрать воедино почву, на которой мог зародиться и произрасти мой безумный по взглядам нынешнего времени поступок. Что знал я в юности о Кавказе? Если в нескольких словах, то складывалось мое знание из следующего: живут там дикие, непокорные племена, разбойники — абреки, вся жизнь которых проходит в набегах на соседей, басурмане — люди магометанской веры, пока их не покорят окончательно, православные не будут знать спокойствия. Одним словом, не было для меня, молодого человека дворянских кровей, службы более почетной, чем война с горцами. Кроме того, черкесы, как и все азиаты, ленивы и несообразительны. Несколько противоречили этому повести А. Марлинского, из которых следовало, что черкесы красивы, благородны, умны, скромны и трудолюбивы. Противоречие, как и всех моих знакомых, меня не смущало и не вызывало никаких вопросов, потому что было нечто третье, из которого вытекало наше собственное всеобщее великодушие и благородство. Умиляясь собственной гуманности, мы твердили, что, дескать, дикость кавказских племен и их нападения на казачьи станицы можно по христиански простить, ибо набеги — проявление варварства. Покорив горцев, мы принесем к ним православную веру, нашу просвещенность (грабители чиновники и просвещенность! Где ты, о великий Гоголь, со своими образованнейшими Собакевичем и Кувшинным рылом?!) и облагодетельствуем их. Мы жалели несчастных, погрязших в невежестве горцев, и, наверное, до сих пор, как это было при мне, модно еще приглашать в дом и обласкивать случайно занесенного в наши края аварца, черкеса, грузина или армянина — столь гордившееся своей образованностью провинциальное общество совершенно не умело их различать. До отъезда на Кавказ я заехал в Калужскую губернию повидаться с матерью, и она рассказала, что побывала в Калуге, была приглашена на бал к губернатору, где увидела горцев, переселенных в Калугу с Шамилем. Сам Шамиль от приглашения отказался, но родственники и приближенные его были. «Очень привлекательные, статные молодые люди, — поделилась своими впечатлениями мать, — с большим достоинством держались. Все были к ним внимательны, но, знаешь, мне почему то показалось, что так же внимательны были бы наши дамы и к молодым львам, если б их привезли из Африки». Тогда это живое наблюдение матери проскользнуло мимо, а теперь вспомнилось. Припоминается еще одна, услышанная мною от очевидцев, совершенно достоверная история. В сентябре 1861 года в урочище Мамрюк-огой, где помещалась ставка его императорского величества, всемилостивейшего царя — освободителя крестьян Александра II, приехала черкесская депутация — просить, чтобы русские войска перестали изгонять мирных жителей, прекратили военные действия. Не став слушать, царь бросил: «Выселиться, куда укажут, или переселиться в Турцию!» Повернувшись спиной к черкесам, он вышел. Когда взгляды свиты обратились к царю, он закрыл повлажневшие глаза рукой и тихо скорбно произнес: «Я не мог смотреть на этих несчастных страдальцев». Офицеры после с восхищением рассказывали друг другу о великодушном сердце государя. Общество наше твердо следовало по стопам своего гуманного императора. О фарисействе православия я даже не хочу говорить подробно. Отцы святой церкви так откровенно освящали именем Христа уничтожение людей, что это должно было броситься в глаза каждому, тем более верующему человеку. В ноябрьском номере «Церковной летописи» за 1864 год напечатано было сообщение о приезде великого князя Михаила в Херсонесский монастырь и о молебствии в церкви Святых Седьми великомучеников. Настоятель монастыря, архимандрит Евгений, приветствуя великого князя, сказал, имея в виду «замирение Западного Кавказа», что князь «принес оливу мира туда, где некогда остановили ковчег Ноев (почтенный архимандрит, видимо, не изучал географии) и где тогда было гнездо врагов России». Ничего себе «олива мира»! Представляю, как запрыгали от этих слов в своих гробах мощи великомучеников! А словечко «замерание» каково? Надо же было такое придумать!