Нечистая сила, превратившись в снежное облако, бессильно осыпалась с крыш. Самыр и Хабек выскочили из вырытой в сугробе норы, Самыр стал с лаем бегать вокруг сакли, отыскивая подстреленную Озермесом добычу, а Хабек, оскалившись, с опущенным хвостом, неслышной тенью носился от сакли к оврагу, потом к Мухарбеку и обратно. Озермес засмеялся, вернулся в саклю и вынес им два куска вяленой оленины, потом подошел к Мухарбеку и сообщил ему, что у его племянницы родились дети. У старика от радости упала с головы снежная шапка, и он перестал быть побывавшим в Мекке хаджи, но морщинистое лицо его осталось таким же задумчивым и мудрым, как обычно.
Озермес посмотрел на ясное небо, усеянное ласково подмигивающими ему звездами, на голубую папаху, венчающую шлем Богатырь горы, на деревья, одетые в праздничные белые одежды, и глубоко, с облегчением вздохнул. Только теперь он ощутил, с каким напряжением и надеждой, может быть, с не меньшими, чем Чебахан, он ждал этой ночи, когда в их сакле народится новая жизнь, которой предназначено продлить жизнь и Чебахан, и его, и их родителей, и тех далеких предков, чьи останки покоятся в степных курганах. И если после восхождения на Ошхамахо и встречи с Духом гор Озермес, думая о состарившемся Тха, ощущал к нему почтительное сострадание, то теперь, став отцом, он на миг почувствовал нечто вроде превосходства над ним. Устыдившись своих мыслей, Озермес пожелал добра Мухарбеку и пошел к сакле.
Время спустя Озермес устроил в честь рождения сыновей празднество. Мазитха пригнал под его стрелу козла, и они всей семьей вкусно поели. Потом Озермес играл на камыле, Самыр и Хабек вразнобой подвывали ему, а когда Чебахан и Озермес стали плясать, весело прыгали возле них. После этого Чебахан выкупала младенцев, накормила их и запела колыбельную, которую ей и Озермесу пели их матери.
Когда дети заснули, Чебахан уложила их в стоявшие у очага корзины, накрыла заячьими покрывалами и тихо рассмеялась.
— Кто мог знать, что нужна будет одна широкая корзина. Ты заметил, как старший похож на тебя?
Озермес, подойдя к корзинам, посмотрел на розовые, безбровые личики младенцев.
— А кто из них старший?
— Тот, кто слева, родился первым. Неужели ты не отличаешь их друг от друга?
— Наверно, им надо немного подрасти, — сказал Озермес, — тогда я разберусь, А имена ты им уже придумала?
— А разве ты не знаешь, что имена дает отец?
— Тому, кого ты считаешь старшим, дадим имя моего отца — Тлиф, а брата его назовем в честь твоего отца — Хешхо.
— Да благословит тебя Тха! — обрадовалась Чебахан. — Ты угадал мои мысли.
— Ты, моя гуаше, мудрая женщина, и я горжусь, что угадал, о чем ты думаешь.
Чебахан выпятила нижнюю губу и, смеясь, пробормотала:
— Шапсуг будет не шапсуг, если не подшутит над своей бедной женой.
Озермес снова посмотрел на причмокивающих во сне сыновей и в негодовании поднял руки.
— Тлиф, Хешхо, вы слышите, что говорит ваша мать? Ни одна жена пши, ни одна из жен султана не обладает таким богатством, как ваша мать. Она хозяйка всех этих гор и лесов и мать таких славных джигитов, как вы, и уверяет, что она бедная!
— Ты прав, муж мой, — просияв, сказала Чебахан, — я в самом деле самая богатая и счастливая женщина на земле!..
Самыр тявкнул, чтобы его выпустили. Озермес открыл дверь и за одно выпроводил и Хабека.
Однажды, когда народилась новая луна последнего месяца весны, Озермес, сидевший на мертвом яворе, увидел, как пятнышки лунного света, проскользнувшие сквозь листву клена, мягко легли на могилу Абадзехи, и услышал ее жалобный голос: — Мой ребенок, он маленький, ему холодно... — Тут же вспомнилось, как Чебахан не хотела, чтобы он, хороня абрека Меджида, поминал его добрым словом, и как раньше, в ауле, он искал и мог найти руку погибшего джигита, и как еще раньше, на берегу моря, отец говорил, что Озермес должен не уезжать с ним, а остаться, ибо других джегуако, наверно, нет уже в живых...
И с Озермесом произошло то, что бывало, когда, сочиняя новую песню, он не мог подобрать ее начала и мучился, искал, пока неожиданно, подобно вдруг вернувшейся к умирающему человеку душе, зачин песни сам собой не вспыхивал у него в голове. Но то, что давно уже зрело в нем и теперь высветилось, было куда пронзительнее и важнее. Он снова услышал, как вдали переговариваются люди, кого то зовет женщина, блеют овцы и мычит корова...
Поднявшись с мертвого явора, Озермес подошел к хдопотавшей у летнего очага Чебахан и сказал ей:
— Мне надо поговорить с тобой, белорукая.
Чебахан, выпрямившись, внимательно посмотрела на него:
— Слушаю тебя.
— Надо уйти отсюда. Я давно подумывал об этом. Да и Тлиф и Хешхо были слишком малы. А теперь они окрепли, и начинается лето. Нам необходимо вернуться к людям.
Чебахан помешала деревянной ложкой в котле, посмотрела на саклю, в которой спали дети, окинула медленным взглядом поляну, хачеш, Мухарбека, кладбище и спросила:
— К каким людям, муж мой? Ведь нашего народа нет больше.
— Народ бесследно не исчезает. Кто-то, кроме нас, должен был остаться. И ты, и я посчитали умершими тех, кто, как рассказывал абрек Меджид, встали на колени перед русским царем, но они, наверно, живы. И другие могли, как ты и я, уйти куда-то в горы или в степи. Ничего не знаем мы о кабардинцах, о других племенах, живущих далеко от нас. Духу гор понравилось, что мы с тобой ушли от людей, но у меня от воспоминаний о его словах во рту становится горько, словно от прогнившего яблока. Ведь я не Дух гор, во мне нет ненависти ни к людям, ни к кому нибудь еще из живущих на земле. Вспоминая прощальные слова отца, я теперь сгибаюсь под тяжестью греха, лежащего на мне. Мне нельзя было думать только о себе. Кому, кроме меня, внука и сына джегуако, рассказывать уцелевшим о навсегда ушедших племенах и петь живым песни о будущем?
— А куда мы пойдем, муж мой? — в тревоге спросила Чебахан. — И сколько времени мы будем искать?
— Я уже думал об этом. Спустившись на равнину, повернем к восходящей стороне, в Кабарду. Если там никого не найдем, отправимся к заходящей и дойдем до моря... Помнишь, я рассказывал тебе о братании аулов, на которое водил меня отец?
Чебахан кивнула, сняла с очага котел с кипящим ляпсом и попросила:
— Давай, сядем.
Усевшись рядом с ней, Озермес продолжил:
— Побратавшихся аулов у нас было мало. Мне об этом говорил отец. И если мы найдем аул, родом из которого был Меджид, я постараюсь уговорить живущих там побрататься между собой.
— А если отец Меджида изгонит тебя из аула? Он, наверно, может подослать к тебе и убийцу.
— Он побоится покрыть позором свое имя и имена своих сыновей и внуков. А если у кого-то поднимется рука на безоружного джегуака, значит, адыги перестали быть адыгами, и, я умирая, крикну Духу гор, что он прав в своей ненависти к людям.
— Я спросила, потому что подумала о наших сыновьях, — объяснила Чебахан.
— Мой отец, уходя с адыгами за море, тоже думал обо мне, но все таки ушел. А мы уйдем отсюда вместе.
Самыр, лежавший у двери в саклю, призывно тявкнул. Чебахан вскочила:
— Я скоро, муж мой.
Она убежала в саклю и, вернувшись, объяснила:
— Оба были мокрые по горло, наверно, захныкали, и Самыр их услышал. Ты говорил, мой муж, я тебя перебила, прости меня.
— Я говорил, что джегуако должен быть джегуако, а те адыги, которых не покинула душа, должны быть вместе, как братья. Пусть абхазские женщины дадут грудь кабардинцам, а бжедугские усыновят шапсугов, пусть темиргоевец, когда его спросят, кто он, ответит: я адыг!..
На опушке леса закуковал самец кукушки. Послушав его, Чебахан сказала:
— Я согласна с тобой. И мне хочется, чтобы наши сыновья жили среди своего народа. Но так жалко оставлять нашу саклю, поляну, Мухарбека и его сына, и желтоносого дрозда тоже, ты заметил, он прилетал днем и сидел на голове Мухарбека?
— Да, желтоносый дружит с ним и, когда нас не будет, станет развлекать его песнями. Кроме того, возле Мухарбека растет сын, он быстро перерастет отца и в жаркие дни прикроет его своими листьями.
— Что ж, пусть будет так, как решил ты и как надо, — сказала Чебахан. — А теперь дай мне твой ножичек, я подровняю тебе бороду и усы и побрею голову.