Выбрать главу

– А какое же бывает естественное поведение у человека, которого казнят?

– Вот об этом-то я и хочу сказать! Несколько лет назад я присутствовал в Дортмунде при казни одной женщины, которая при соучастии своего возлюбленного отравила мужа и троих детей. Я знал ее еще с процесса, в котором мне самому пришлось выступать против нее в качестве обвинителя. Это была грубая, невероятно бесчувственная дама, и я в своей речи не удержался от сравнения ее с Медеей… тем более что среди присяжных находилось трое преподавателей гимназии. Но дело в том, что в Дортмунде двор, где проводят казни, находится в новой тюрьме, несколько за городом, между тем как преступницу держали в городе, в старой тюрьме. Когда ее в пять часов утра перевозили, она кричала в своей карете как бесноватая – кажется, добрую половину Дортмунда поставили на уши эти ее вопли. Я следовал с судебным врачом в другой карете, мы затыкали себе уши пальцами – без особого толка, увы. Дорога казалась нам бесконечной; когда мы наконец приехали, бедному тому доктору сделалось дурно… Сказать по правде, и я был близок к этому!

В то время, когда эту женщину вели на эшафот, ей удалось освободить связанные сзади руки, и она обхватила ими свою открытую шею. Она знала, что удар падет на шею, так что ей хотелось инстинктивно защитить это место… Троица ассистентов палача – этакие циклопы, невероятно здоровенные детины, больше похожие на мясников, – кинулись на нее и стянули ей руки. Но как только ей удавалось высвободить хоть одну руку, она с отчаянной силой схватывалась за шею и дралась ногтями, как дикая кошка. Ей казалось, покуда она держит пальцы на горле, жизнь ее не прервется… Эта позорная борьба длилась пять минут – и все это время утренний воздух звенел от ее совершенно нечеловеческих воплей… И вот у одного из помощников палача, у которого она почти отхватила палец – доктору пришлось потом ампутировать его, – лопнуло терпение; своим кулачищем он хватил ее прямо в лицо. Она рухнула без чувств, и в таком виде ее отволокли на плаху и там свершили приговор. Это – естественное поведение осужденного на казнь.

– Ну и дьявольщина, – пробормотал асессор, прячась за кружку.

– Скажете тоже, «дьявольщина». – Прокурор хмыкнул. – Уверен, и вы бы вели себя не иначе. Были вместе со мной на последней казни? Помните ее? Как-то так повели себя те, кого созерцать имели несчастие остальные наши коллеги, и те четырнадцать человек, при чьей казни по долгу службы присутствовал я. Еле живые от страха, тащились они во двор. Они не шли сами – приходилось силой волочь их по ступеням к гильотине или виселице. Всегда одно и то же; исключения очень редки. И почти всегда этот отчаянный призыв к матери, как будто она может здесь чем-нибудь помочь. Помню одного парня, который сам и убил свою мать и, тем не менее, перед самым исходом звал ее на помощь исступленно. Из этого явствует, что палач имеет дело не со взрослыми людьми, а с напуганной детворой…

– Однако, – заметил председатель, – вы совершенно уклонились от темы.

– В этом повинен референдарий, господин председатель, – сказал прокурор. – Это ему непременно захотелось послушать о Гёделе. Но вы правы. Я должен вернуться к теме. – Он опорожнил свою кружку и продолжил: – Вы согласитесь со мной, господа, что казнь на всех присутствующих производит самое черное впечатление. Мы можем сто раз повторять себе: с негодяем поступили по всей справедливости; для общества настоящая благодать, что преступнику рубят голову… Но мы никогда не можем отвертеться от мысли, что отнимаем жизнь у совершенно беззащитного человека. Иррациональный зов к матери, живо напоминающий нам о собственной детской поре, о наших матерях, в конце концов, никогда не преминет указать – мы совершаем некое постыдное дело. И все доводы в собственную пользу на время казни кажутся нам самим дурной, бессодержательной риторикой и празднословием. Ведь верно это?

– Верно, – нехотя промолвил председатель.

– Рад вашей солидарности, – сказал прокурор. – Полагаю, что и остальные держатся того же мнения. Попрошу вас помнить об этом во время моего рассказа. Итак, четыре года тому назад мне предстояло передать в руки палача разбойника Кощена. Этот парень, несмотря на свои девятнадцать лет, судился уже предварительно не один десяток раз, и его преступление было одними из самых грубых и самых низких, какое когда-либо встречалось в моей практике. Странствуя по Эйфелю, он встретил в Готвальде другого бродягу, семидесятидвухлетнего старика, и убил его дубиной, чтобы отнять последние семь грошей. В этом, конечно, нет ничего необыкновенного, но, чтобы вы имели понятие о чудовищной низости этого животного, мне необходимо прибавить, что через три дня после совершения преступления, толкаемый тем непонятными чувством, которое так часто влечет убийцу к его жертве, он вновь проходил этой безлюдной тропинкой и увидел старика, еще живого и тихо хрипящего, в том самом овраге, в который его сбросил. Человек, имеющей в душе хоть искру совести, содрогнулся бы от этого зрелища – «бежал бы в ужасе, преследуемый фуриями», как говорит мой секретарь! Но Кощен просто взял свою дубину и хватил ею по твердому кум-полу старика. Потом он еще с половину дня оставался вблизи своей жертвы, удостоверяясь, что на этот раз он окончил свое дело, обшарил повторно его карманы – пустые – и преспокойно направился своей дорогой.