— Ты что огрызаешься? — спрашивает его старый гусар Пилипенко, тот, который плакал над раненой Жучкой.
— Да бон, дядя, ворона в нашу сторону каркает, на нас, значит.
— На свою голову, не на нас.
— А що воно таке там написано? — любопытствует Заступенко. — Якого биса вин там надряпав?
— Какого беса! зх, ты хохол безмозглый! надряпал! — строго замечает гусарик. — Эко слово сказал!
— А що ж? то вин писав, а вин ще ничего добраго не робив.
— То-то не робил! Это знаешь, что написано там?
— Та кажу ж тоби, чортив москаль, що не знаю — я не письменный, — сердится Заступенко.
— А вот что написано: это иже, а вот это — аз?
— Так що ж коли иже та аз? А що воно таке се бисо-ве иже та сей чортив аз?
— Ну, хохол, так хохол и есть! безмозглый — мозги с галушками съел.
— Та ты не лайся, а кажи дило.
— Дело я и говорю: иже — значит император, а аз — Александр. И выходит — императору Александру.
— Те-те-те! от вига дав бисив сын.
В разговор вмешивается донской казак, который предлагает новое толкование буквам, написанным на фронтонах павильона.
— Ты говоришь — иже — император; а я думаю — не инператор, — обращается он к гусарику.
— А что ж, по-твоему?
— А вот что, брат. Кто строил эти палаты-то?
— Он француз, знамо.
— Так как же, по-твоему, себя-то он и обидит? Не та-козский он человек, чтоб обижать себя. А он вот какую шгуку придумал: одна-де каланча пущай будет ваша, к примеру, русская; на ней аз будет стоять — Александра, значит, Павлович; а на другой-де каланче я сам себя напишу… И написал иже… А знаешь, что такое иже? а?
— Иже и есть!
— То-то! не совсем с того хвоста… Слыхал ты об антихристе?
— Ну что ж! слыхал.
— А кто антихрист?
— Он — Апалион, — это всякий знает.
— Ну, так вот и знай: в Священном писании иже и есть антихрист… «иже, — говорит, — придет соблазнять людей и покорити их под нозе ног»… Вот что!
И гусарик, и Заступенко объявили протест против этого толкования и за разрешением своего спора обратились к батюшке, который тоже стоял на берегу и задумчиво глядел на Тильзит, в котором виднелось необыкновенное движение. Гусарик подошел к батюшке под благословенье и спросил:
— Скажите, батюшка, зачем это он написал там иже?
— Какое иже? это не иже, любезный, а французское наш — «Наполеон», значит; а это аз — «Александр».
— Об аз-то, батюшка, я и сам догадался, а вот иже-то меня сбило… Покорнейше благодарим, батюшка.
И гусар, почесав в затылке, отошел к товарищам, чувствуя свое посрамление.
В другой группе солдатиков шли не менее оживленные толки о том, зачем он, Наполеон то есть, назначил свидание с царем русским непременно на воде, а не на земле.
— Зачем! Знамо зачем — от гордости… Он теперь думает о себе, что ему черт не брат, — ну и ломается, как свинья на веревке, — говорит солдатик с Георгием.
— Это точно, что ломается, — вторит другой.
— Затесавшись эта ворона в чужие хоромы и говорит нашему царю: «Жди, — говорит, — русский царь, меня в гости».
— Ишь ты! а вот чего не хочешь ли? — И солдатик рукой показал нечто, чего, по его мнению, Наполеон не хочет. Ну а царь-от и говорит: «Сунься-ко».
— Значит, рыло в крови будет…
— Знамо. А он и говорит: «Досюдою, — говорит, — до Немана, я дошел — досюдою, значит, моя земля; а до-тудою, — говорит, — за Неманом — твоя, дескать, земля» — русская, значит; русского царя батюшки. «А вода, дескать, не земля, она ничья — она Божья: так приходи, — говорит русскому царю, — либо ты ко мне в гости на Божью воду, либо я к тебе — оно де и не обидно никому».
— Ишь шельма! ловко придумал.
— А я, дядя, не то слыхал, — вмешивается третий солдатик.
— А что?
— Да сказывают: он для того хочет с нашим-то в воде встретиться, что как они вдвоем с нашим владеют всем светом, он — этой половиной, а наш — этой, так ежели теперича они, примером сказать, сойдутся вместе, так земля, значит, не сдержит их… такая у них у обоих силища!
— Сила не маленькая, что говорить! Поди, и впрямь земля не выдержит.
— Говорю тебе — не выдержит…
— Где выдержать!
— Да и потому им нельзя встретиться на земле, что за нас опасаются, — пояснял солдатик с Георгием.
— А для чего им за нас опасаться, дядя?
— Как для чего! Мы задеремся с ими, с французами: как бы сошлись маленько, так и драка.
— Это точно, что драка.
— Да еще какая драка, братец ты мой! Потому мы будем опасаться за свово, а они за свово — ну и пошла писать…
— Где не пошла! Такую бы ердань заварили, что ой-ой-ой!
— Верно… А тут бы наши казачки скрасть ево захотели…
— Как не захотеть! Лакомый кусочек… А казаки на это молодцы, живой рукой скрадут.
— Скрадут беспременно… Вон не дале как под Фрид-ландом французский бекет скрали… Велели это Каменнов да Греков — уж и ловкие ж шельмецы! — велели это своей сотне раздеться, да нагишом, в чем мать родила, аки младенцы из купели, и переплыли через реку, да и скрали бекет, а опосля как кинутся на самый их стан, а те как увидали голых чертей, ну и опешили…
— Да, ловкие шельмы эти казаки.
— Где не ловкие! Поискать таких, так и не найдешь.
— Где найти! продувной народец.
Как бы в подтверждение этого в толпе показался верховой казак, который, перегибаясь то на ту, то на другую сторону, словно вьюн, и делая разные эволюции пикою, покрикивал:
— Эй, сторонись, братцы! подайся маленько! конвой идет, конвой дайте место.
Толпа несколько отхлынула и оттеснила в сторону нейсатого еврейчика, который, толкаясь средь народа с лотком, наполненным булками, огурцами, колбасами и всякой уличной снедью, выкрикивал нараспев и в нос:
— Келбаски свежи… огуречки зелены… булечки бя-лы… Ай-вей! ай-вей!
В одно мгновенье казак так ловко нанизал на свою пику огурец, потом колбасу, затем булку и все это пихал себе за пазуху, что еврейчик положительно не мог опомниться…
— Ай, да казак! аи, да хват!
— Ай-вей! ай-вей! мои булечки! мои огуречки! аи келбаски!
В толпе хохот.
— Сторонись, братцы! подайся маленько! конвой идет! — покрикивал этот «хват» как ни в чем не бывало.
К берегу Немана действительно двигался конвой стройными рядами, блестя на солнце оружием и красивыми мундирами. Конвой составляли полуэскадрон кавалергардов, чинно и гордо восседавших на холеных конях, и эскадрон прусской конной гвардии, которой еще более, чем русскому воинству, тяжко досталось от немилостивой руки «нового Атиллы». Конвой, оттеснив толпу, выстроился в линию, которая правым флангом упиралась в берег Немана, а левым касалась какого-то полуразрушенного здания, осеняемого однако двумя огромными флагами — русским и прусским.
То же самое движение замечалось и на противоположном берегу Немана, особенно же в той улице Тильзита, которая вела к реке: старая наполеоновская гвардия становилась шпалерами вдоль улицы, эффектно покачивая в воздухе своими высокими меховыми шапками. О, как их знал и ненавидел весь мир, эти страшные шапки, и как при виде их трепетали короли и народы!.. И итальянское, и африканское, и сирийское солнце жгло своими лучами эти ужасные шапки!.. Оставалось только, чтоб русское суровое небо посыпало их своим инеем… И оно — о! оно скоро не только посыплет, но и совсем засьшлет их…
Эти назойливые, острые и жгучие мысли винтили мозг юной Дуровой, которая урвалась из своего эскадрона, прошедшего мимо Тильзита в Россию, и очутилась вместе с другими зрителями на берегу Немана, сгорая нетерпением хоть издали увидеть того, которого она — она сама не могла уже дать себе отчета — не то ненавидела еше больше, чем прежде, не то… Нет, нет! Она только чуи-ствовала, что он, этот, в одно и то же время и страпшьн! и обаятельный, демон войны, поражал ее, давил своим величием… Она страдала за русскую славу, за себя лично, за отца, за всех погибших в боях товарищах своих, и в то же время душа ее как-то падала ниц перед страшным гением, падала от удивления, смешанного с ужасом…