— Об чем вы думаете, Дуров? — раздался сзади ее тихий, ласковый голос.
Она невольно вздрогнула. У самого ее плеча светились теплым блеском калмыковатые глаза Грекова.
— О чем или о ком? — еще тише повторил Греков. — О недавнем нашем враге, а теперь союзнике?
— Ах, Греков, Греков! — отвечала с страстным порывом девушка. — Я не знаю, что со мной делается… Он — это какой-то демон… я только о нем и думаю… После наших поражений я много, много думал… Ведь не может же быть, чтоб это делалось так, случайно, одним счастьем… Да Боже ж ты мой! — и в Тулоне счастье, и на Аркольском мосту счастье{14}, и под пирамидами счастье — Господи! куда ни ступит эта нога, везде она попирает все усилия людей, их ум, их волю, все, все падает перед ним… Ведь весь Запад, до этой жалкой речонки, все он взял, все искромсал… Остается перешагнуть сюда, на этот берег — и весь мир его… Господи! да что ж это будет!
Ласковые глаза Грекова с любовью глядели на раскрасневшееся лицо его юного собеседника. Но при последних словах Дуровой он горячо возразил:
— Нет! этого-то не будет, сюда он не перешагнет…
— Эй, односум! цари скоро приидут? — закричал За-ступенко, продолжавший толкаться в толпе.
Возглас его относился к «хвату» казаку, который теперь, отъехав в сторону, наслаждался булкой с колбасой, закусывая огурцом.
— Односум! чуй-бо! цари скоро приндут?
— Какой я тебе односум, «хохли — все подохли!» — спокойно отвечал казак, глотая свою добычу. — Разве ты казак донской?
— Казак, тильки чуб не так… Та ты скажи, скоро приидут?
— Нет, не скоро, когда хохлы поумнеют.
— Овва! та се ж тоди буде, як вы красти перестанете.
Но толпа усиленно задвигалась и зашумела — явный признак, что что-то приближается.
Действительно приближался блестящий поезд. Вдали, между рядами войск, показались трепещущие в воздухе султаны и перья, конские гордо поднятые головы и головы сидящих на них генералов. Посреди них катилась коляска, на четыре места. Коляска катится ближе и ближе… В коляске сидят трое, но лица всей толпы и войск преимущественно обращены к одному. Это — белокурый, с рыжеватыми бакенбардами мужчина лет около тридцати; он одет в генеральский мундир Преображенского полка, но без эполет, а только с жгутами; через правое плечо к груди перекинуты аксельбанты; на голове высокая треугольная шляпа с черным султаном на гребне и белым плюмажем по краям; на ногах белые лосины и короткие ботфорты; шарф и шпага блестят так красиво, а андреевская лента через плечо видна за версту.
— Царь! царь! — слышится в толпе.
— А с ним кто?
— Цесаревич Костянтин.{15}
— Знаю я… А другой-то?
— Прутский король, пардону, значит, у нашего просит — помощи.
Царский поезд остановился у полуразрушенного здания. При выходе из коляски царь беглым взглядом окинул видневшиеся сквозь шпалеры гвардии плавучие на реке павильоны и скользнул взором по громадным, красовавшиеся на фронтонах буквам N. А.
Он вошел в уцелевшую комнату полуразрушенного здания, вошел с болью в сердце, отразившеюся на лице.
За Александром, молча и хмуро, входят прусский король, цесаревич Константин и обширная свита. Все молчат и все ждут… Минута, две, три — конца нет минутам!.. Исторические минуты… А его все нет — он не торопится… Багратион нервно поправляет кресты на широкой груди и хмурится, Беннигсен уставился в землю, словно ему в очи лезут Пултуск, Эйлау, Фридланд с мягкою, проклятою постелью. У Платова как будто на лице написано: «У, дьявол корсиканский! его и почечуй не берет…» Тягостное, невыносимо тягостное ожидание! «Это демон какой-то… Что же он не едет?..»
Из-за спины Багратиона выглядывают два черных глаза, упорно наведенных на императора. Юное лицо, курчавые, спадающие на белый лоб волосы, добрые какие-то сладкие губы, доброе выражение глаз — ничто, по-видимому, не изобличает, что это уже закаленное исчадие войны, хотя еще слишком юное, но кипучее, беззаветно дерзкое. Это Денис Давыдов — поэт и в душе, и на деле, гусар по традициям и по темпераменту.
Прошло полчаса ожидания, точно жизнь вселенной остановилась на полчаса! Из-за чего! Из-за того, что один маленький человечек не успел еще выпить обычную чашку своего утреннего кофе.
— Ваше величество! там уже ждут вас, — говорит Мюрат этому маленькому человечку.
— Ждут?.. Кто встал до солнца, должен ждать его, — отрывисто отвечает маленький человечек, доканчивая свой кофе.
— Но Иисус Навин может приказать солнцу поторопиться, как он приказал ему когда-то помедлить, — с улыбкой замечает Талейран.
— О, вы всегда находчивы, — говорит маленький человечек, ласково кивая Талейрану{16}. — Солнце встает…
И он направился к выходу.
И земля, и воздух задрожали, когда маленький человечек, окруженный блестящею свитою из сановников — Мюрата, Бертье{17}, Дюрока{18} и Коленкура, показался среди своей гвардии, в своей исторической, известной всему миру шляпе.
Голоса из-за Немана донеслись и в полуразрушенное здание, где ждали того, кому теперь кричат. Александр судорожно сжал перчатку, которую машинально вертел в руке… Ноздри его расширились, как будто бы в груди оказалось мало воздуха и надо было его побольше вдохнуть в себя. Да, мало воздуху, тесно стало, душно…
— Едет, ваше величество! — провозгласил дежурный флигель-адъютант, отворяя дверь.
Прусский король вздрогнул и испуганно заглянул в глаза Александру. Он заметил в них какой-то новый огонек…
Вскоре от того и другого берега Немана отъехали барки с развевающимися штандартами России и Франции, они отъехали в один момент по сигналу, который известен был только капитанам барок.
И удивительно! Все головы и с того и с другого берега реки обратились в одну сторону, все тысячи глаз устремились на одну маленькую точку, видневшуюся на барке, которая двигалась от тильзитского берега. И не удивительно! Это он, тот маленький и необыкновенно великий человек, которого не рождение, не богатства и не исторические предрассудки вознесли на недосягаемую высоту, а его собственный, небывалый в истории всего мира гений, и какая высота! высота, до которой не досягал ни один человек, рожденный женщиною.
— Яке ж воно маленьке! — невольно вырывается наивное до трагизма восклицание добродушного Заступенки. — Мати Божа, яке малесеньке!
А это «малесеньке», в своей мировой шляпе, в позе, тоже знакомой всему миру, стоит впереди своих генералов, скрестивши на груди руки, и глядит — нет, он как будто никуда не глядит, ни на кого, а в глубь самого себя, в глубь своей великой души, этой страшной пропасти, до половины залитой кровью…
Что ж это за чудовище? что это за великан? где печать его гения? Ничего не бывало!.. Что-то маленькое, толстенькое, пузатенькое, кругленькое… Гладко, плотно лежащие, далеко не густые волоски… Матовая белизна лица, лица какого-то каменно-неподвижного, какое-то отсутствие выражения в глазах, скорее кротких и ласковых, чем холодных, и удивительно! кроткая, детски кроткая улыбка.
Но вот эти кроткие глаза скользнули по двум буквам на фронтонах и задумываются… И рисуется перед ними, как рука истории, невидимая, всесильная рука стирает другую букву, букву А, и горит над миром одна-единая буква, словно всевидящее око Творца… Эта буква N… око всевидящее мира.